Как расшатать коренной зуб в домашних условиях

A- A A+


На главную

К странице книги: Славникова Ольга Александровна. Легкая голова.



Ольга Славникова

Легкая голова

Максим Т. Ермаков, счастливый владелец «тойоты»-трехлетки и бренд-менеджер ужасающих сортов молочного шоколада, подъезжал к своему шоколадному офису с привычным ощущением, будто у него на плечах нет головы. При этом голова курила, видела мокрую парковку с надувным снеговиком в черной январской луже. Тем не менее — она отсутствовала.

В детстве Максим Т. Ермаков задавал родителям глупый вопрос: откуда люди знают, что они думают головой? Отец, чья голова была настолько ушаста, что, казалось, обладала тайной способностью летать, пытался рассказывать про полушария мозга; мама испуганно трогала ребенку тепленький лоб, ища болезни там, где, будто космонавты в невесомости, плавали мысли. Сосредоточенность человеческого «я» именно в голове, выше рук, ног и всего остального, представлялась маленькому Ермакову главной человеческой загадкой. Он не любил подвижных игр, потому что боялся странной, продуваемой ветром пустоты между воротом футболки и джинсовой кепкой; боялся, что туда, в пустоту, попадет случайная ветка или залетит, как плотненькая пуля, бронзовый жук.

Детсадовская медсестра, от которой в памяти остались ледяные руки и перламутровый крошечный рот, каждый месяц ставила группу на весы и сообщала родителям, что мальчик, хоть и выглядит развитым, недобирает до нормы примерно четыре кило. Мама, не понимавшая, что происходит, пичкала Максима Т. Ермакова мутными аптечными жирами и калорийными запеканками. В результате малоподвижный и усиленно питавшийся Максим Т. Ермаков вырос полным юношей с большими розовыми щеками и нежным, как сливки, вторым подбородком; всякий глянувший на него первым делом понимал, что на строительство этого тела пошли только самые лучшие продукты. Теперь, когда вес молодого человека достигал ста килограммов, были не так заметны недостающие четыре. И все-таки сам тяжелый носитель легкой головы постоянно чувствовал недостаток веса на плечах.

Несмотря на легкоголовость, не сразу осознанную как личное, только ему домашних присущее свойство, Максим Т. Ермаков учился на четыре и пять. При этом он не понимал выражения преподавателей «уложить в голове». Сведения, которые он получал — начиная от стихов А.С. Пушкина и кончая технологиями ребрендинга, — сразу покидали пределы его виртуального черепа и плавали около, становясь свободной частью окружающего мира, чем, собственно, и были в действительности. Мир представлял собой подвижную информационную среду, и знания, отпущенные на свободу, возвращались достроенными, приносили, как пчелы, взятый неведомо где питательный нектар. Иногда Максиму Т. Ермакову казалось, будто он может получать информацию без всяких книг и Интернета, буквально из воздуха.

Однако личные странности не вывели Максима Т. Ермакова ни в гении, ни в хозяева жизни. Еще студентом он, как все, нашел себе работу. Ему повезло: он попал в структуру, продвигающую несколько видов транснационального продукта. Сперва он недолго управлял растворимым кофе, якобы имеющим упоительный аромат, плывущий по воздуху в виде сизых шелковых лент; затем жизнь Максима Т. Ермакова целиком сосредоточилась на шоколаде. Плиточный шоколад, шоколадные батончики, шоколад с наполнителями, полтора десятка видов конфет, белый шоколад, пористый шоколад — все это требовало от потребителя наслаждения, как война требует подвига. Ибо в реале продукт представлял собой неоднородную сладкую глину с добавлением мыла, производимую на заводе где-то под Рязанью.

Шутки, связывающие комплекцию Максима Т. Ермакова с предметом его креативных усилий, не имели почвы: Максим Т. Ермаков своего шоколада не ел. Однако он удачно презентовал продукт всем своим видом цветущего толстяка, с румянцем до глаз и сахарной щетинкой на голове, дающей, при движении мысли и кожи, необычайные сыпучие и радужные эффекты. Наслаждение шоколадом, которого следовало достичь, имело, как уже было сказано выше, нематериальную природу. Максим Т. Ермаков понимал в нематериальном. Смешивая имиджи в правильных пропорциях, он получал визуальную имитацию вкуса, которого на самом деле не было в природе. Продажи росли. Даже исполнительный директор В.В. Хламин, по прозвищу Хлам, престарелый монстр, заросший до глаз железной сединой, похожей, стараниями стилиста, на моток колючей проволоки, неохотно признавал, что у того шоколадного парня, как бишь его фамилия, есть голова на плечах.

Молодость амбициозна. Максиму Т. Ермакову понадобилось время, чтобы принять свою обыкновенную судьбу. Он принадлежал к многомиллионной интернациональной армии корпоративных клерков и каплей лился с массами, преодолевая многочасовые, подобные скоплению мух на клейкой ленте, московские пробки. При этом в легкой голове его, как бы не имеющей физических границ, постепенно прояснилась истина, что дела его не плохи, а, наоборот, хороши. Потому что выше прав человека, защищаемых серьезными международными организациями, встали в новейшем времени Права Индивида Обыкновенного. Из многочисленных мессиджей, исходящих как будто из разных источников, у Максима Т. Ермакова суммировалось понятие, что заданная Достоевским русская дилемма — миру провалиться или мне чаю не пить — решается сегодня однозначно в пользу чая. Выбрать чай означало выбрать свободу — что наш герой и сделал, сосредоточившись на покупке квадратных метров внутри Садового кольца. Дважды его едва не кинули на серьезные деньги: это дошлифовало характер. Теперь Максим Т. Ермаков был полностью готов к своей свободе — что выгодно отличало его от миллионов соотечественников, к свободе не готовых или даже вовсе непригодных, как утверждали многие СМИ.

Однако он совершенно не был готов к удивительным и странным событиям, начавшимся ровно в тот момент, когда, включаясь, булькнула сигнализация «тойоты» и одновременно в кармане заелозил, распухая вдвое, мобильный телефон.

— Максик! Ты опаздываешь-то чего? — раздался из телефона микроголос Маленькой Люси, секретарши непосредственного начальства. — Тебя к Вадим Вадимычу, срочно! Обыскались уже!

— Ладно, иду, сейчас пальто у себя брошу, — проворчал Максим Т. Ермаков, ускоряя шаги под вялым зимним дождиком, пятнавшим кашемир.

— Ни-ни-ни! Сразу на седьмой этаж! — пропищала Маленькая Люся, и Максим Т. Ермаков поспешно ее отключил, услышав, что из-под первого сигнала, буквально распирая мобильник, пробивается второй.

— Максим Терентьевич? Вадим Вадимович просит вас срочно зайти к нему, — это была уже Большая Лида, секретарша самого Хлама, говорившая хрипло, будто у нее скачками поднималась температура.

Максим Т. Ермаков заволновался. Волнение, впрочем, было приятным: мелькнула наглая мысль, что результатом всей этой кутерьмы станет, скорей всего, возможность заработать денег, раз уж он всем так срочно нужен. Банковские упаковки по десять тысяч долларов, эти элегантные кирпичики жизни, грезились ему, даже когда он труси́л, держась за мобильник, по глухим ковролинам седьмого этажа. В приемной Большая Лида вскочила ему навстречу во весь свой башенный рост и посмотрела так, будто впервые видела. Бледная, с новыми силиконовыми губами, похожими на два куска малосольной семги, она стащила с Ермакова сырое пальтище и, не дав отдышаться, втолкнула в кабинет.

Перед начальником всея конторы, как-то не очень уверенно занимавшим свое вальяжное кресло, сидели два посетителя. Они отражались в стеклянной столешнице, подобно темным островам, и между ними, будто толстый круг на воде, сияла совершенно пустая и чистая пепельница.

— А, ну наконец! Опоздание двадцать минут! — воскликнул Хлам совершенно не свойственным ему тоном доброго директора школы. — Вот, пожалуйста. Наш молодой сотрудник, — обратился он к своим посетителям, осклабясь скобкой голубоватых имплантатов.

— Утро доброе, — поздоровался Максим Т. Ермаков, а про себя подумал: «Пятьдесят штук баксов, не меньше».

— Так я могу идти? — осведомился Хлам, привставая.

— Да, вы свободны, — произнес один из двоих, а кто именно, Максим Т. Ермаков не понял.

Совершенно не похожий на себя Хлам, видимо, едва дотерпевший до момента, когда можно будет сбежать из собственного кабинета, заторопился к дверям, напоследок зыркнув на Максима Т. Ермакова старческими ртутными глазками. Только теперь посетители повернулись к тому, кого хотели видеть. Лица их были совершенно бескровны; преобладали лбы. Тот тип, что сидел слева, был весь какой-то стертый, с кустиком сухих волос на самой макушке; второй — а скорее, первый и главный, судя по пробегавшим между этими двумя невидимым токам, — напоминал не родившегося, но каким-то иным, неизвестным способом развившегося и повзрослевшего человеческого зародыша. Непомерно большая, лысая, тонкокожая голова казалась полупрозрачной, но разглядеть что-либо внутри было невозможно; под безбровыми дугами, в тяжелых лиловых морщинах, горели страшные огни.

«Ну и уроды», — подумал Максим Т. Ермаков, поудобней усаживаясь на стул.

— Доброе утро, Максим Терентьевич, — проговорил Зародыш, вперяясь в некую точку над плечом Максима Т. Ермакова. — Как вы уже, наверное, поняли, мы представляем здесь государство.

Синхронным движением двое развернули удостоверения — не обычного формата, а какие-то большие и квадратные, похожие на шоколадные плитки ближайших конкурентов. Внутри рдел и золотился хищный государственный герб и твердыми литерами было оттиснуто: «Российская Федерация. Государственный особый отдел по социальному прогнозированию». Несмотря на странный вид предъявленных документов, Максим Т. Ермаков сразу откуда-то понял, что удостоверения — настоящие, а дядьки — очень-очень серьезные. Гораздо более серьезные, чем все випы, кого он видел прежде, вместе взятые. Радость его от предвкушения денег вдруг из теплой сделалась ледяной. «Миллион. Миллион долларов», — отчетливо подумал Максим Т. Ермаков, крепче сплетая пальцы на животе.

— На самом деле наша контора называется несколько иначе, — небрежно заметил Зародыш, спуская удостоверение в какую-то щель своей глухой одежды, на которой не было, кажется, ни единой пуговицы. — А теперь позвольте спросить, Максим Терентьевич: все ли у вас в порядке с головой?

В отсутствующей голове Максима Т. Ермакова образовалось что-то вроде маленького смерча, потянувшего в себя туманный потолок с заплакавшей люстрой. «У меня болит между ушами, как говорили, кажется, индейцы», — подумал Максим Т. Ермаков, а вслух произнес:

— Вообще-то это моя голова. И что бы с ней ни происходило — это мое личное дело.

Государственные уроды переглянулись. «Прямо тридцать седьмой год какой-то», — подумал Максим Т. Ермаков, и ему сделалось весело оттого, что в этой старой игре он все наперед знает и наперед прав.

— Что ж, тогда мы сами вам расскажем, — невозмутимо проговорил Зародыш, закидывая ногу на ногу и показывая простой, как калоша, лакированный ботинок. — Ваша голова немного, совсем чуть-чуть, травмирует гравитационное поле. По этому признаку мы вас и обнаружили.

— Да вы курите, — подал голос Стертый и подтолкнул к Максиму Т. Ермакову девственную пепельницу. — Мы знаем, что вы курите «Парламент». Вообще-то тут нельзя, но с нами можно.

Курить действительно хотелось зверски. Максим Т. Ермаков вытащил из кармана пачку «Парламента», сразу показавшегося отстойным и невкусным. Сигаретный дым наполнил голову, округлил ее и материализовал, приятно струясь внутри.

— Ну и что вы от меня хотите? — осторожно спросил Максим Т. Ермаков, прикидывая, как ловчее торговаться с этими двумя, уже начавшими торг с простеньких гэбэшных фокусов.

— Не буду от вас скрывать, мы чрезвычайно в вас заинтересованы, — произнес Зародыш, поморщившись. — В двух словах: наше подразделение занимается причинно-следственными связями. О теории и технологиях говорить не буду, тем более что и права не имею. Сообщу только, что эти связи — вполне материальные образования, можно даже сказать, живые существа. И по нашим разработкам выходит, например, что жертвоприношения в языческих культах не были суевериями, а были действиями рациональными. Время от времени у причинно-следственных связей наступает вегетативный период. Тогда и появляются люди, именуемые у нас Объектами Альфа. От них, как ни странно, зависит дальнейший ход многих, очень многих событий. Вот вы и есть такой объект, Максим Терентьевич, уж извините нас великодушно.

Пока Зародыш нес этот бред, Максим Т. Ермаков, будто загипнотизированный, не мог отвести взгляд от его ледянистых, слабо свинченных пальцев, игравших на столе какие-то шаткие гаммы; золотое обручальное кольцо на кривом безымянном, ловившее отсвет хмурого дня, казалось железным. Разумеется, Максим Т. Ермаков не верил словам; но, поверх и помимо слов, он ощущал, как пространство вокруг него меняет свойства. «Интересно, который кандидат в президенты будет теперь моим шоколадом?» — думал он, и сердце его подскакивало, будто маленький предмет от чьих-то тяжелых шагов.

— Так вы хотите предложить мне работу? — произнес он вслух, делая незаинтересованное лицо.

Государственные лобастики опять обменялись быстрыми взглядами, будто мгновенно сдали друг другу карты.

— В каком-то смысле да, — скучным голосом проговорил Зародыш. — Вы должны покончить с собой выстрелом в голову.

Максим Т. Ермаков вежливо улыбнулся. Его пробрало сверху вниз и снизу вверх, будто на нем, как на дудке, сыграли какую-то резкую мелодию. Он до скрипа ввинтил сигарету в пепельницу, заструившую недобитый дымок прямо в физиономию Стертого, брезгливо стянувшего узкие ноздри.

— А если я откажусь, вы сами меня ликвидируете? — проговорил Максим Т. Ермаков, не слыша себя.

— Нет. К сожалению, нет, — отозвался на этот раз Стертый, говоривший таким же точно тоном, как Зародыш, только другим голосом. — Это должна быть ваша воля и ваша рука. Если мы сами исполним, то не только не добьемся результата, но лишим себя необходимого шанса.

Уф! Снег, внезапно и густо поваливший за окном, показался Максиму Т. Ермакову таким ослепительно белым и праздничным, какого он сроду не видел. Снегопад тёк наискось, то ускоряясь до крупного пунктира, то замирая на весу и качаясь туда-сюда вместе с побледневшими, похожими на мокрые махровые полотенца, офисными башнями. Еще немного глуховатый, облитый радостью, будто ушатом холодной воды, Максим Т. Ермаков спросил:

— И какие, по-вашему, у меня причины застрелиться?

— Причины очень важные, Максим Терентьевич, — ответил Зародыш, презрительно улыбаясь. — Без вашей жертвы, извините, что называю вещи своими именами, причинно-следственные связи будут развиваться в крайне нежелательную сторону. Вы уже видите начало: цунами, климатические сдвиги. Все последствия просчитать трудно. Но уже в ближайшее время они коснутся многих лично. Из всего спектра возможностей будут осуществляться самые негативные. Вот Людмила Викторовна Чеботарева у вас, секретарь начальника отдела. У нее маленький сын болен, врожденный порок сердца. Он умрет. В Москве и Петербурге обрушатся торгово-развлекательные центры, жертвы будут исчисляться тысячами. Произойдет серьезная авария нефтепровода. Начнется новая война на Кавказе. Где-то в крупном сибирском областном центре следует ожидать большого теракта. Потом разразится глобальный экономический кризис…

— Постойте-постойте! — перебил Максим Т. Ермаков гэбэшника, нудно перечислявшего напасти. — Теракты, аварии — это касается вашей работы, так? Вот вы мне интересно описали, зачем моя, так сказать, жертва нужна вам. Теперь объясните, для чего это надо мне. Только так, чтобы я понял.

— Ставьте ваши условия, — холодно произнес Зародыш, запахиваясь поглубже в свой шероховатый плащик, скрывавший его до самых калош.

Тут Максиму Т. Ермакову опять стало весело. Опять возникло отчетливое чувство, будто он влез в какой-то фильм про тридцать седьмой год, только с большими начальными бонусами, не то что пламенные революционеры, кричавшие напоследок: «Я чист перед народом и партией!» «Если я им нужен, это будет стоить денег», — еще раз укрепился он в своем убеждении и, пощелкав зажигалкой перед виляющей во рту сигаретой, объявил:

— Десять миллионов долларов, господа.

— Принято, — быстро и буднично проговорил Стертый. — Десять миллионов. Завещание будете писать?

— Какое завещание, зачем? — удивился Максим Т. Ермаков. — Могу дать свои реквизиты, а лучше наличными.

— К сожалению, Максим Терентьевич, так не пойдет, — улыбнулся Стертый, больше всего похожий, если приглядеться, на колхозного бухгалтера. — Мы вас, видите ли, не сможем обмануть. Те связи, которыми мы занимаемся, сейчас очень нежные, мы не должны их повредить. У каждой причины должно быть следствие, так что, как только вы застрелитесь, ваши наследники обязательно получат деньги. А вот вы можете нас кинуть. Возьмете свои миллионы, а стреляться откажетесь. Или попросите аванс, прогуляете его, разобьете парочку «мерсаков» и захотите еще. Поставите государство на оброк. Мы такого допустить не можем, так что лучше не начинать. Ответственно вам говорю: лично вы не получите ни копейки. Так что распорядитесь в пользу близких вам людей. Договорились?

С этими словами он пододвинул к Максиму Т. Ермакову чистый лист бумаги, поперек которого чернела дешевая, изжеванная, как ириска, шариковая ручка. Максим Т. Ермаков тупо уставился в белизну. Он попытался представить себе родителей, внезапно разбогатевших. Когда они в последний раз звонили? Перед Новым годом? Отец все бодрится, хвастает, разводит на даче толстозадых кроликов, ходит, с чекушкой в кармане, на коммунистические митинги. Мать дает уроки музыки, по вечерам играет «для себя» на старом пианино, будто стирает белье. Двигает плечами и лопатками, словно прачка, жамкает сумбур на клавишах, как на стиральной доске. Заживут, переедут в Москву. Если не родители, то кто? Ну не Маринка же, в конце концов. Какой она близкий человек? Только и есть у нее, что высоченные ноги на зеркальных шпильках да непомерные амбиции. Максим Т. Ермаков для нее недостаточно перспективный. Другие женщины? Смешно. Все, что от них остается наутро, — душная яма в постели и мышиная дырка в бюджете. Внезапное отвращение ко всем, кто, по всей видимости, составлял его вполне человечный и комфортабельный мир, заставило Максима Т. Ермакова внутренне содрогнуться. Не люди, а одни сплошные дыры. И сегодняшнее утро, поманившее удачей, получилось мимо кассы. Просто даром захотели его поиметь в пользу государства и народа. Дьявол, когда покупает душу, хоть пожить дает, а эти — нет.

— Нет. Не договорились, — зло отрезал он, двигая обратно ручку и бумагу, которую, оказывается, успел разрисовать жирными кудрявыми кружевцами. — Пожалуйста, ловите террористов, гипермаркеты стройте как следует, чтобы не падали. А я пошел, у меня работы полно.

— А как насчет высших соображений? — вдруг поднял голос Стертый. — Тоже не задаром и не безымянно. У нас хорошие сценаристы. Разработают легенду, станете национальным героем. Памятник вам поставим в Москве и на малой родине, хотите?

— А вот не хочу! Нашли Александра Матросова! — выпалил Максим Т. Ермаков, радуясь, что в предбаннике слышат, как он орет на государственных страшилищ, напугавших всех до полусмерти. — Высшие соображения! Вы эти тоталитарные примочки в жопу себе засуньте! Я вам еще сырьем для вашей пропаганды буду! Прям Гастелло! Если бы в ту войну нормально платили тогдашним «сапогам», не пустили бы немцев до самой Москвы!

— Интересная концепция, — усмехнулся Зародыш, и полупрозрачный пузырь его головы слегка порозовел. — Так вот, Максим Терентьевич. Разговор у нас не последний, сами понимаете. Вот, возьмите визитку, там телефоны, звоните, ежели что.

Он двумя пальцами, будто пинцетом, протянул Максиму Т. Ермакову картонный квадратик, на котором рдел, как рябиновый лист, все тот же двуглавый орел. «Кравцов Сергей Евгеньевич, ведущий специалист», — было вытиснено над двумя семизначными телефонными номерами, где первые три цифры были 111. Пока Максим Т. Ермаков скептически вертел картонку, Зародыш искоса посмотрел на балахон Стертого. Стертый понял, кивнул, залез рукой в глубокую жеваную складку и вынул тяжелую штуку, оказавшуюся крупным рифленым пистолетом. Максим Т. Ермаков вздрогнул. Ухмыляясь половиной обвисшей, как карман, морщинистой рожи, Стертый запустил пистолет по столешнице в сторону Объекта Альфа, завороженно следившего за медленным вращением оружия, будто за последними кругами рулетки.

— Это ПММ. Магазин на двенадцать патронов. Заряжен, надежен, прост, — представил Зародыш зловещее явление, вогнавшее Максима Т. Ермакова в бисерный пот. — Возьмите и держите при себе. Пригодится, можете мне поверить.

Пистолет был явно не новым: рукоять рябила голым металлом, как старая черная терка, курок в кривоватой скобе казался жирным от многочисленных нажатий пальцем. «Вот уроды, и тут сэкономили, — восхитился Максим Т. Ермаков, забирая со стола увесистый сувенир. — Ладно, хоть шерсти клок с этих волчар в овечьих шкурах. Ничего игрушка, интересно».

— Звонить не обещаю. Всего хорошего, господа, — объявил он вслух.

Засовывая ПММ в пиджачный карман, немедленно отяжелевший, Максим Т. Ермаков развалистой трусцой направился к дверям. Сувенир ощутимо лупил по бедру, и в душе Максима Т. Ермакова варилась едкая злоба.

— Максим Терентьевич! Одну минуту! — остановил его Зародыш у самых дверей.

— Ну? — полуобернулся тот.

— Вы не задали вопроса, который задают все инициированные объекты, — невозмутимо произнес Зародыш, покачивая ногой.

— Какого?

— Был ли Объектом Альфа человек, известный как Иисус из Назарета.

— Ну? — раздраженно повторил Максим Т. Ермаков, прикидывая, что будет, если он возьмет и застрелит этих двух гэбэшников, расположившихся в кабинете Хлама, как у себя дома.

— Он — не был. Он представлял собой непостижимый для нынешней науки феномен, — бесстрастно сообщил Зародыш, темнея до полной непроглядности на фоне льющегося снега; только глаза его смотрели пристально, отсвечивая лиловым, будто оптика сильного бинокля.

День прошел кое-как. Максим Т. Ермаков валандался, то успокаиваясь, то снова озлобляясь на утренних визитеров. Не было никаких идей насчет новых «валентинок», представлявших собой ломкие шоколадные сердечки в интенсивно-розовой обертке; вообще его шоколад, поздравлявший население страны со всеми возможными праздниками, вдруг показался Максиму Т. Ермакову каким-то тухлым, будто Генеральный секретарь ЦК КПСС. Куда бы он ни заходил, всюду его провожали скрытными взглядами исподлобья; руки, протянутые для пожатия, словно превратились из мужских в женские. Сам он тоже бросал невольные косые взгляды на Маленькую Люсю, которую прежде едва замечал, представляя ее себе в виде смутного пятна, с чем-то блестящим на рыхлой пепельной шейке. Теперь он тоже не увидел ничего особенного: волосы-щепочки, жалкие бровки, очки. Почему-то он думал, что Маленькой Люсе лет двадцать с небольшим, а оказалось на вид — тридцать с хвостом.

— Максик, ты чего такой смурной? К тебе сегодня, говорят, из милиции приходили? — тихо спросила Маленькая Люся, когда Максим Т. Ермаков неизвестно для чего в который раз забрел в приемную шефа. — Может, кофе крепкого тебе сварить?

«Может, денег ей дать?» — тоскливо подумал Максим Т. Ермаков. Но денег было в обрез.

Риелтор Гоша-Чердак позвонил в половине четвертого. Голос у него был густой, будто политый соусом.

— Макс, у нас проблема, — проговорил он солидно. — Продавец поднимает сразу на тридцать. Помнишь, я их сперва на пять утоптал, а теперь новый покупатель подскочил, армянин какой-то денежный. Они сейчас квартиру поехали смотреть, я за ними. Давай и ты подтягивайся. Подумай, сколько еще поднимешь. Квартира, между нами, стоит того.

— Так мы же залог внесли! — опешил Максим Т. Ермаков. — Какого хера! Чего они жопами крутят, договорились уже!

— Жизнь сурова, Макс, понимаешь меня? — наставительно произнес Гоша-Чердак. — Внести залог — одно, купить квартиру — совсем другое. Недвижимость — она как большая рыба, десять раз с крючка сорваться может. Так что рули на Гоголевский и по дороге звони всем, кому можешь, проси, занимай. Все, давай! — и он провалился, как монета в щель.

Бормоча пламенную матерщину, не попадая в рукава пальто, болтавшегося за спиной подобно подбитому крылу, Максим Т. Ермаков понесся вниз. От него шарахались, прижимая к себе кофейники и папки. На парковке надувной резиновый снеговик вихлялся под ветром, мятый, как яйцо. Снег кишел, «дворники» отжимали потоки мутной воды, бурые лужи колыхались под колесами, сытно напитанные мокрой снежной массой. Квартира на Гоголевском, крошечная, зато двухуровневая, продавалась как золотая. Максим Т. Ермаков уже вытянулся в нитку и рассчитывал только на новый годовой шоколадный бюджет, от которого собирался вынужденно скрысить изрядный кусок. Он не представлял, кому звонить, и, медленно передвигаясь в снежном месиве, без толку рылся в памяти мобильника. Слева прошли купола Христа Спасителя, бледные, будто горящие днем электрические лампы. Заворачивая во дворик, где собирался отныне парковать свою «тойоту» в достойном соседстве дорогих и породистых авто, Максим Т. Ермаков почти поверил, что денежный армянин-покупатель окажется призраком.

Надежда развеялась через десять минут. Посреди квадратной студии, которую Максим Т. Ермаков так хорошо делил в мечтах на стильные зоны, топталась хозяйка квартиры, грузная старуха с мутными каратами в растянутых мочках. Риелтор старухи, рыжая бизнесвумен в тесном малиновом костюмчике, вовсю обхаживала нового клиента, расписывая ему достоинства квартирного пространства и ограниченность подобных предложений на московском рынке. Клиент терпеливо кивал; его большая, как валун, неправильная голова даже не повернулась в сторону Максима Т. Ермакова, ввалившегося в студию. Гоши-Чердака нигде не было видно. «Опаздывает, сволочь, бросил меня с этими», — злобно подумал Максим Т. Ермаков и тут же увидел в сумраке у лестницы, ведущей в верхнюю спальню, ту, для кого, по-видимому, приобреталась квартира, обжитая им в мечтах до последнего квадратного сантиметра. Лет восемнадцать. Скорее дочь, чем подружка армянского папика: белый воротничок, черная скучная юбка, похожая на чехол мужского зонтика. Пышные кудри без блеска, с дымом, сколотые грубой стекляшкой; глазищи огромные, влажные, совершенно овечьи. Прошло не меньше минуты, прежде чем Максим Т. Ермаков осознал, насколько хороша собой армянская девица. Оттого, что ей достанется квартира, а сама она никогда не достанется неудачливому конкуренту, которого ее богатый папа как раз сейчас растирает в порошок, захотелось что-нибудь сломать. «Ничего, скоро растолстеет, отрастит усы», — мстительно думал Максим Т. Ермаков про девицу, ощущая на плечах вместо головы маленький пляшущий смерч.

— Так, все в сборе! — Гоша-Чердак, наконец-то добравшийся до места, отряхивался на пороге, с его расстегнутой кожаной куртки текло, будто он попал под душ. — Извини, брат, пробки, к тому же снег, — протянул он Максиму Т. Ермакову холодную, тоже мокрую руку, у которой только большой палец был размером с куриную ногу.

— Какого хера телепаешься три часа! Пробки у него! Торчу здесь, как бревно на балу, — зашипел Максим Т. Ермаков. — Давай, говори с ними, а то я не знаю, что будет.

— Хорошо, хорошо, расслабься, — примирительно проговорил Чердак, посылая риелтору оппонента водянистую улыбку.

— А вот и еще покупатели! — возвестила та тоном экскурсовода, точно Ермаков с Чердаком были частью оборудования квартиры. — Гоша, вы еще претендуете или для вас уже слишком дорого? Я вам звонила про новую цену. Смотрите, а то через месяц все опять подрастет.

Армянин ничего не сказал, только повернулся всем коротеньким корпусом глянуть на претендентов; глаза его, отягощенные бурыми складками, напоминали старые грибы.

— Ниночка, красавица, мы при делах, конечно, при делах! — пропел Чердак, источая сироп. — Только переговорю с моим клиентом! Пять минут!

С этими словами он ухватил Максима Т. Ермакова за толстое предплечье и, наступая ему на ботинки, поволок к окну.

— Ну, что, сколько денег нашел? — заговорил он азартно, маяча радужными, плохо протертыми очочками. — Я, перед тем как ехать, залез в базы: цены везде нереальные. Таким образом, есть смысл поднимать резко. Давай, прыгаем в последний вагон!

— Да нисколько не нашел! Все, предел, звездец! — прохрипел Максим Т. Ермаков, косясь на рыжую риелторшу, на ее неожиданно толстенькую, словно ватой простеганную спину. — Ты на договоренности с ними напирай. Скажи, они за лохов нас с тобой держат?

— Ты что, брат? Ты у нас крутой Шоколадный Джо или выпускник детского сада? — возмутился Чердак. — Какие договоренности? Кто тут тебе чего должен? Ну, медный таз! Москва набита деньгами, а он стесняется, блин. Давай, доставай мобилу! Звони людям! Ну?!

Тычками он припер Максима Т. Ермакова к стенке и, морща рыхлый лоб, продолжал его тихо мутузить, пока не выдавил из взбитой кучи мобильный телефон.

— Ладно, тогда отойди маленько, — проговорил Максим Т. Ермаков, отдуваясь.

Чердак, ворча, разжал объятия и отступил на пару шагов. Вдруг сердце Максима Т. Ермакова лизнуло какое-то новое, почти нестерпимое чувство. Эта старуха, хозяйка квартиры, тяжело усевшаяся на единственный в студии, заляпанный ремонтом табурет, — ну зачем ей столько денег? Ведь видно, что не было никогда: нитка янтарных яичек на сморщенной шее, мутные сережки, мутные, с белковыми жидкими жилками, ржавые глазки. Жизнь ее практически закончилась. А он, Максим Т. Ермаков, должен почемуто выстрелить из чужого пистолета в свою невесомую голову. Словно послать тугую пулю в пышную, тряскую, бряцающую игрушками новогоднюю елку. Блин, где же эта визитка… Изворачиваясь и изумляясь глубине собственных карманов, Максим Т. Ермаков вытащил, наконец, орленую картонку. Кравцов Сергей Евгеньевич, надо же… Палец, казалось, прилипал к телефонным кнопкам, будто к железу на каленом морозе; по спине текли ручейки.

Номер, начинавшийся с трех единиц, ответил немедленно. Не было, что загадочно, ни одного гудка, и голос Зародыша зазвучал так близко, будто гэбэшник помещался непосредственно в телефонном аппарате.

— Максим Терентьевич, добрый день, добрый. Вот видите, вы уже и позвонили.

— А… Э-э… Сергей Евгеньевич, и вам хорошего дня, — бодро проговорил Максим Т. Ермаков, подглядывая в визитку. — Тут такое дело… Мне срочно нужно тридцать… — Он покосился на Чердака, который тряс перед ним растопыренными белыми пальцами, которых было шесть, не то семь штук. — Нет, извините, шестьдесят тысяч. Долларов, естественно.

— Мы знаем, Максим Терентьевич, — доброжелательным голосом откликнулся Зародыш.

— И что?

— Ну, Максим Терентьевич, мы ведь с вами это обсуждали, — отечески проговорил гэбэшник, и в голосе его, ласково пробиравшемся в ухо, послышались глумливые нотки. — С тех пор наша позиция не изменилась.

Тут Максим Т. Ермаков физически почувствовал, как его туманный мозг, будто проточная вода, окрашивается кровью. Он сгорбился, укрывая разговор горстью, и яростно прошипел:

— Так что же, вы меня бесплатно сегодня обрадовали?! Спасай, мол, человечество! А мне с этого что? Совсем ничего?! Нет уж, болт вам, господа! Дадите деньги — буду думать над вашим предложением. Не дадите — пошлю далеко!

— Не дадим, — печально сообщил Зародыш. — А насчет бесплатно — это вы зря. Просто у вас на уме одно бабло. Вы подумайте хорошенько, пообщайтесь с собой: чего бы вам хотелось после себя оставить. Мы многое можем и готовы тратить большие, очень большие бюджеты. Поверьте, редко кому дается шанс вот так менять что-то в мире. Просто желания должны быть за пределами вашего тела и вашей физической жизни. Неужели ни одного нет?

— А идете вы лесом! — заорал Максим Т. Ермаков и почувствовал на себе сразу все взгляды. Рыжая бизнесвумен быстро отвернулась, улыбка ее мелькнула наискось и чиркнула по сердцу Максима Т. Ермакова, будто спичка по коробку. Гоша-Чердак недовольно скуксился. В глубине помещения, у лестницы, тихо светился нежный овал, белый воротничок по сравнению с этим свечением был груб, как гипс.

Чтобы отдышаться от унижения, Максим Т. Ермаков отвернулся к окну. Снег шел, будто тянули сеть. Белый сумрак застилал вечереющий двор, по убеленной траве гуляла большая, как корова, пятнистая собака. Какой-то человек, в темном кургузом пальтишке, в белых снеговых погонах, мерил шагами узкий тротуар, поворачиваясь через левое плечо там, где кончалась натоптанная им цепочка следов. Вот он остановился, поднес к уху мобильный, синевато осветилась впалая щека. Сразу из припаркованного микроавтобуса вылез второй, стриженный под плюш, они поговорили, сдвинув лбы, и, одновременно сделав шаг назад, посмотрели на Максима Т. Ермакова. Два запрокинутых лица напоминали белые кнопки с нанесенными на них неизвестными значками. Максим Т. Ермаков сразу догадался, с какого номера был сделан звонок на тот, осветивший неизвестного, мобильник и какому ведомству принадлежит замшевый от грязи старенький микроавтобус. Реклама на борту микроавтобуса гласила: «Green Garden. Лучшая садовая мебель Москвы», — но эти двое, синхронные, с прямоугольными плечами под погоны, точно были не мебельщики.

Так Максим Т. Ермаков впервые увидел тех, чье присутствие стал теперь ощущать постоянно. Они передвигались большей частью на микроавтобусах («Деревенский молочник. Только хорошее настроение!»; «Мир Кухни. Лидеры рынка»; «Мир кожи. Стильная кожа для всей семьи»). Иногда это были пожилые иномарки и даже родные «копейки», с корочкой ржавчины из-под грубой покраски, ездившие, однако, отменно резво. Все эти транспортные средства были грязны, как закопченная посуда. Стоило «тойоте» тронуться с парковки, как они возникали в зеркале заднего вида — их выделяла из общего потока какая-то напряженная дрожь, даже в пробках они стояли, будто готовые вот-вот закипеть.

Сотрудники отдела социального прогнозирования всегда работали парами: все примерно одного возраста, все в каких-то советских серых пальтецах либо в дутых куртках, глухо застегнутых до самых крепких, как кувалды, подбородков. Лица их издалека были будто кнопки клавиатуры, причем на одних читались как бы буквы, а на других цифры. В подъезде Максима Т. Ермакова, на подоконнике, откуда просматривалась дверь квартиры, появилась банка из-под маринованных томатов, постепенно заполняемая духовитыми окурками. Максим Т. Ермаков чувствовал надзор буквально кожей: по спине, между лопатками, струился колкий песок, и сам он казался себе постройкой из песка, сырой внутри, сыпучей снаружи, постепенно размываемой знобким ветерком. Чтобы хоть ненадолго избавиться от неотступных микроавтобусов, он впервые за многие годы начал спускаться в метро. Не тут-то было: стоило ему встать на эскалатор, как позади него воздвигалась плотная фигура, клавшая на поручень здоровенную лапу в черной морщинистой перчатке, а впереди, через два или три человека, просматривался затылок напарника, напоминавший толстого ежа.

Квартира на Гоголевском продалась, только свистнула. Гоша-Чердак озлобился, но еще суетился, каждый вечер возил показывать варианты. Схватить хоть что-то в центре нечего было и думать: цены дружно двинулись в рост, и продавцы опережали время, желая получить за свою недвижимость в январе, как в марте. В настоящем времени ничего не происходило; рынок замер; замер, казалось, самый воздух, вернувшийся после недолгого снегопада в состояние глухое и туманное, свойственное запутанным снам. На дворе стоял никакой сезон: снег если пытался идти, то растворялся в сырости, как стиральный порошок, пенку его всасывала земля и, обманутая плюсовой температурой, выпускала жить слабосильную, вяло-зеленую траву. Низкая ровная пелена облаков не пропускала солнца; тускло чернели голые деревья; зима была, будто перегоревшая лампа.

Гоша-Чердак, теряя последний энтузиазм, таскал Максима Т. Ермакова куда-то на Кожуховскую, в бетонные панельки, смотрящие окнами на крысиный лабиринт зачуханного рынка; куда-то далеко за Войковскую, в пятиэтажки серого кирпича, где за царскую цену продавалась гнилая двушка, с пузырящимися полами и скользкой на ощупь теплой водой, вытекавшей из ревматических труб. Было уже не до престижа; надо было вложить имевшиеся деньги в квадратные метры — но все ускользало, буквально за сутки становилось недоступно. Город, нереально повышаясь в цене, делался призрачным; это повышение, охватившее и те жилые массивы, где вообще не продавалось ничего, сказывалось в недостоверном, словно бы разреженном составе зданий, в странном, волнообразном отсвете окон. Динамическая световая реклама банка, где хранились погибающие деньги Максима Т. Ермакова, попадалась едва не на каждой высокой крыше и напоминала школьный опыт по химии, где в результате переливания алой и зеленой жидкостей всегда получался дымный хлопо́к.

Десять миллионов. Десять миллионов долларов, блин! А поторговаться, так и больше. Вот, кажется, только протяни руку. Максим Т. Ермаков нисколько не сомневался, что стоит этих денег. Он чувствовал, что от возможности купить какую только захочешь квартиру, вообще любую недвижимость в Москве или Европе, его отделяет всего лишь упругая, полупрозрачная перепонка. Раньше он не задумывался о природе этой преграды — разве что в детстве, в шестилетнем, кажется, возрасте, когда внезапно понял, что умрет обязательно и что родители тоже умрут. Наглядным пособием послужил сердитый деда Валера, ходивший с палкой так, что в нем ощущались все его твердые кости, а потом улегшийся в длинный, обшитый материей ящик и внезапно переставший пахнуть табаком. Наваждение длилось целое лето. С той поры некоторые явления — звенящий стрекот ночных приморских зарослей, зеленый дождь в деревне, скрип качелей, жесткий полет сухой стрекозы — вызывали у Максима Т. Ермакова тихую тоску. Потом, в сентябре, все внезапно прекратилось, словно отрезало школьным звонком.

И вот теперь оно снова вернулось; ночи сделались враждебны. Не в силах уснуть, барахтаясь, как тюлень, в сырых от пота простынях, Максим Т. Ермаков измысливал способы, как ему получить свои деньги и при этом остаться в живых. Мысль его, не стесненная черепной коробкой, выделывала сложнейшие петли, то изобретая послушного, на все готового двойника, то воображая ложный выстрел на каком-нибудь не слишком высоком мосту, с падением тела в маслянистую ночную воду, в спасительную муть, где ждет заранее припрятанный верный акваланг.

Все выходило нереально, все требовало подготовки, в том числе спортивной — а спортсменом Максим Т. Ермаков не был никогда и особенно боялся нырять, зная, что под водой его виртуальная голова превращается в холодный воздушный колокол, зыбкий, как ртуть, норовящий разделиться на несколько частей. Нужны были помощники, верные люди; нужны были как минимум качественные документы на чужое имя. Следовало на всякий случай подкачать изнеженное тело, тряское на бегу, а при наклоне к ботинкам выпускавшее в голову розовый пар. Но не было возможности тайно купить тренажер, устройство, инструмент. Бдительные социальные прогнозисты всегда перлись за Максимом Т. Ермаковым в супермаркет, катили, пихая подопечного в крестец, дребезжащую тележку, куда швыряли все то же самое, что Максим Т. Ермаков набирал для своих невиннейших нужд; если товар оказывался в единственном экземпляре, то в результате краткой борьбы за коробку или флакон всегда побеждал хладнокровный, чугунный под пальто социальный прогнозист. Выкатившись с тележкой на парковку, спецкомитетчики сваливали рацион Максима Т. Ермакова в черный мусорный мешок и, завязав его узлом, шмякали пузырь в багажник — видимо, на предмет исследования, не получается ли из пельменей и шампуня пластиковая бомба. Максим Т. Ермаков был у них будто на ладони; подозревая во всякой точке на обоях и во всякой бусине жиденькой китайской люстры скрытую камеру, он изучил свою съемную квартиру лучше, чем за четыре предыдущих года.

У Максима Т. Ермакова имелось перед социальными прогнозистами только одно преимущество: у него было время. А вот у них времени не было. Грохнулся мегамаркет «Европа». Двести двадцать шесть погибших, пожалуйста. Максим Т. Ермаков демонстративно поехал посмотреть. Стеклянистое тело мегамаркета напоминало теперь теорему, покончившую с собой из-за отсутствия доказательства: дикий хаос треугольников вздыбленной арматуры кое-где еще держал стеклянные полотна, вкривь и вкось отражавшие серую облачность, словно само небо над катастрофой было расколото; перекрытия опасно висели над черными ямами этажей. Всюду ходили насупленные мужики в оранжевых жилетах; возле заграждения из мокрой, заплаканной сетки лежали на асфальте раскисшие гвоздички, похожие на свежие пятна масляной краски.

Постояв для приличия, подивившись на уцелевшие манекены, маячившие в строгих костюмах над слоеным хаосом бетона и стекла, Максим Т. Ермаков полез за руль. По пути домой его обливало смесью веселья и ужаса. Мир становился податлив, как пластилин. Максим Т. Ермаков не смог бы сформулировать, в чем заключается его новообретенная власть. Но чувство власти было таким несомненным, что «тойота», сопровождаемая скромным, пособачьи виляющим фургончиком, буквально распарывала трафик. Они заплатят, никуда не денутся. Они оказали Максиму Т. Ермакову большую услугу: дали пощупать тонкую преграду между тем и этим светом и сделали так, что Объект Альфа не испугался. Несмотря на слабую материальность собственной головы, Максим Т. Ермаков не верил ни в какие райские и адские области, представлявшие собой всего лишь пар от человеческой мысли. Он признавал только реальные, конкретные вещи. Для него «тем светом» были теперь престижные квартиры в старых, хорошо отреставрированных московских дворянских домах — туда он попадет, как только вытащит свои деньги, вкусные долларовые кирпичики, ясно видные сквозь близко проступившую холодненькую плеву. На всякий случай, раз уж негативные прогнозы стали осуществляться, Максим Т. Ермаков решил не ходить пока в большие магазины, а покупать продукты близко от дома, в симпатичном подвальчике, где его всегда приветствуют добродушный задастый охранник и пожилая кассирша с желтой челкой, в обильном золоте, стекающем в теснины крапчатого бюста. «А выстрела не будет, не будет, господа!» — напевал Максим Т. Ермаков на какой-то веселенький мотив, отпирая магнитной пипкой железную, пупырчатую от воды и краски дверь своего подъезда.

В квартире ожидал сюрприз. Посреди единственной комнаты, в единственном кресле сидел, одетый в спортивный костюм с размахрившимися лампасами, Кравцов Сергей Евгеньевич собственной персоной. За спиной начальника стояли, сцепив лапы на причинных треугольниках, геометрические фигуры, числом четыре. Перед Зародышем, на валком журнальном столике, хромавшем так, словно одна из ветхих ножек была костылем, золотился взятый без спросу из бара французский коньяк.

— Ну что, полюбовались? — поприветствовал подопечного ведущий специалист.

— А как поживают ваши причинно-следственные связи, начальник? — ехидно откликнулся Максим Т. Ермаков, сбрасывая пальто. — Все вегетативно размножаются? Как они себя чувствуют? Не хворают, нет?

— Хворают, — подтвердил Зародыш, зыркнув из-под голых надбровий, словно там провернулись тусклые шарниры. — Да вы же сами все видели, только что с места события. Лишний вопрос. Давненько я не видел такого наглеца.

Максим Т. Ермаков любезно поклонился. Сесть ему в собственной комнате было не на что, кроме как на раскрытую постель, где в хаосе белья голубели раздавленной бабочкой кружевные Маринкины трусы. Максим Т. Ермаков вздохнул и плюхнулся.

— А как насчет незаконного проникновения в частное жилище? — осведомился он, скользя насмешливым взглядом по лицам охраны, на которых резкие морщины были как боевая раскраска туземцев. — Или у вас, извиняюсь, ордер имеется? Может, я какой-нибудь закон нарушил? Кого-нибудь убил? Или вы успели насыпать кокса в мой стиральный порошок и ждете понятых?

— Бросьте, Максим Терентьевич, — поморщился Зародыш. — Дверь у вас была не заперта, мы и вошли, как старые знакомые. Сидим, стережем ваше имущество. А приехали мы только для того, чтобы задать единственный вопрос: что больше — двести двадцать шесть или один?

— Конечно, один, если этот один — я. А вы как думали? — живо откликнулся Максим Т. Ермаков. — Вы мне другую жизнь можете дать? А тем, кого в «Европе» поубивало, — можете? Чем приставлять ко мне наружку, рыться в моих покупках, курить у меня в подъезде, лучше бы за террористами следили! Да, ездил, видел. Это не я виноват, это вы виноваты! И не надо мне ваших арифметических задачек. Плохо работаете, господа!

— Ну вы и наглец, — задумчиво повторил Зародыш, грея хозяйский коньяк в бескровной пясти, покрытой с тыла, точно изморозью, полупрозрачными волосками. — Да, у государства задачи в основном по арифметике. Мы имеем натуральный ряд чисел: сто сорок миллионов жителей страны. И с этой, арифметической, точки зрения один меньше, чем двести двадцать шесть, ровно в двести двадцать шесть раз. Меня другое удивляет. Вы, Максим Терентьевич, держитесь так, будто совсем нас не боитесь. А зря. Всякого можно ухватить за чувствительное место. А уж если мы возьмемся…

— Ничего у вас не выйдет! — радостно сообщил Максим Т. Ермаков. — Я гладкий и круглый колобок, весь внутри себя, меня даже ущипнуть местечка не найдется. Хотите честно? Мне никто, кроме самого себя, не нужен. То есть любил я когда-то маму с папой, а сейчас — ну, попечалюсь недельку, если что. Может, напьюсь. Даже если померещатся чувства, не страшно. И так у всех, между прочим. Женщины, конечно, есть приятные, но не настолько, чтобы ради них стреляться. Я бы вас боялся, конечно, если бы вы могли как-то силой на меня воздействовать. А вы беспредельничать не можете, спасибо причинно-следственным связям! Стало быть, у нас идеальная ситуация: если гражданин не нарушает законов, к нему никаких вопросов нет. Кстати, если я возьму ваш пистолет и примусь палить в людей на улице, что будет?

— А вот тогда мы, без всякого беспредела, вас арестуем, — со вкусом проговорил Зародыш, и по тому, как умягчился маслом его тяжелый взгляд, сделалось понятно, что такой поворот событий был бы весьма желателен для представляемого им комитета. — Арестуем, стало быть, и запустим вполне законные процедуры следствия и суда. Но придадим им такие формы, что вы сами попросите на минуточку в камеру наш пистолет.

При этих словах непрошеного гостя Максим Т. Ермаков вдруг почувствовал, что весь расквашивается. Ему захотелось немедленно лечь в свою постель, прямо в офисном костюме, кусавшем шерстью в нежных сгибах под коленками, и сказаться больным. Натянуть на зыбкую голову глухое одеяло и сделать вид, что страшилищ не существует.

— А ведь вы трус, Максим Терентьевич, — попер в наступление Зародыш и сразу словно навис над жертвой, хотя ни на миллиметр не двинулся из кресла. — Сама ваша плоть труслива, каждая клеточка вибрирует и плачет, стоит вам нож показать. Помните, как были студентом и проигрались в карты? Вас тогда прессовали крутые пацаны Пегий и Казах. Чтобы выплатить долг, вы украли две с половиной тысячи долларов у своего сокурсника Владимира Колесникова. А он возьми и окажись тоже злобным, и хоть и без ножа, но со здоровенными кулаками. Помните, как прятались от него по женским комнатам общежития? Как сиживали в шкафах среди юбок и босоножек?

«А ничего себе их учат. Прямо возникают перед тобой, передвигаются в пространстве, пальцем не пошевелив. Ничего себе приемчики. Интересно, как это у них получается», — лихорадочно думал Максим Т. Ермаков, мысленно заборматывая дрожь, проходившую от пяток до мутной головы. Но было поздно. Ожил, словно вышел из тюремного блока памяти, Вован, Вованище, с небритой мордой, похожей на грязную губку, с дикой шерстью на груди, распиравшей, как сено, все его голубые и розовые рубахи, купленные в сельпо. Вован потом и правда загремел в тюрьму, ввязавшись в нехорошую драку возле мутной пивнушки у метро; это спасло Максима Т. Ермакова от физического увечья и нервного срыва. Вован, кстати сказать, тоже сидел за тем, чрезвычайно скользким, покером, но спасовал с крестьянской хитростью, отделавшись копеечным убытком. Надо было тогда не увлекаться прикупом, надо было обратить внимание, что сдающий странно ласкает колоду, а у Пегого карты буквально растут между пальцами, будто лягушачьи перепонки. И что, на нож следовало идти из-за двух с половиной штук? Нож, между прочим, реально был — хищная выкидуха с наборной зоновской ручкой. Эти двое, Пегий с Казахом, обгладили ею всего Ермакова, намазали, будто бутерброд маслом, стальным зеркальным ужасом. Максим Т. Ермаков поступил рационально: просканировал пространство и обнаружил единственно доступные деньги, достаточные для выплаты долга, в мужицком пиджаке Вованища, во внутреннем кармане, зашитом грязными белыми нитками. Зря Вованище хвастал перед игрой, что заработал на стройке и всех теперь отымеет; было делом техники нащупать в его проодеколоненном барахлишке сдобный денежный хруст.

Да, Максим Т. Ермаков спасся, поменяв большее зло на меньшее. Да, сиживал в шкафах на босоножках, будто курица на яйцах, пока Вованище ревом объяснялся с девчонками и метал стулья. Любой, кто соображает, проделал бы такую же комбинацию. Но как же страшен был густой и резкий, отдающий хирургией, запах его одеколона, когда Вован сгребал Максима Т. Ермакова за ворот и его васильковые глазки делались неживыми, будто у куклы. Этот народный парфюм, уже и тогда, в конце девяностых, снятый с производства (запасы, вероятно, хранились в кулацком семействе Вована не столько для блезиру, сколько для экономичного опохмела), теперь и вовсе кончился на всех складах, но в сознании Максима Т. Ермакова продолжал существовать. Его виртуальное обоняние, тянувшее запахи непосредственно в мозг, изредка улавливало несколько грубых, неизвестно откуда приплывших молекул; их оказывалось достаточно, чтобы вызвать панику в игравшем, как резинка, солнечном сплетении, куда, бывало, въезжал, пресекая жизнь, татуированный кулак.

— О чем задумались, Максим Терентьевич? — послышался словно из-за спины голос незваного гостя, хотя Зародыш по-прежнему сидел, как на картинке, все в том же коричневом кресле.

— Да вот, вспоминаю молодость, — улыбнулся Максим Т. Ермаков, потихоньку вытирая мокрые ладони о простыню. — Верно вы всех назвали: были и Пегий, и Казах, и гражданин Колесников. Боже мой, из-за какой суммы тогда разгорелся конфликт… Мелочь, тьфу! Какими глупыми бывают люди в двадцать лет. Кажется, будто деньги нужны только молодым, а людям в возрасте они зачем? Я вот только сейчас начинаю понимать, что чем старше человек становится, тем больше надо денег на правильную жизнь. Вы согласны со мной, Сергей Евгеньевич?

— Рассчитываете дожить до своих десяти миллионов? — иронически осведомился Зародыш. — Гарантирую, что у вас это не получится.

— А у вас, значит, получится сделать из меня национального героя посмертно? — в тон ему ответил Максим Т. Ермаков. — Тоже обломайтесь: это не ко мне. Это к какому-нибудь колхознику, прочитавшему в своей избе «Как закалялась сталь». Вот гражданин Колесников мог бы, если бы когда-нибудь книжки открывал. Положить живот за други своя — это не катит. И даже не потому, что морали нету, а эстетика другая. Арт-жесты все другие. Мои клипы про шоколадки значат сегодня больше, чем все это тупое наследие, многотомники с моралью и героями. Новость для вас? Понимаю. Небось, не первый я у вас Объект Альфа. Прежние-то объекты кидались со всей дури спасать человечество, еще и благодарили за оказанную честь. Вы раньше эту дурь у человеков полной ложкой черпали, никаких проблем не имели. Строили БАМы, поднимали целину. А теперь всё. Халява кончилась, господа. Я вот на вас время трачу, а собирался поужинать и кино посмотреть.

На это Зародыш испустил неприятный смешок, откинувшись в кресле и показывая кадык, похожий на проглоченное змеей куриное яйцо. Четверо геометрических мужчин, до сих пор не издавших ни единого звука, кроме скрипа черных тупоносых ботинок, вторили начальству хором, будто болотные лягушки.

— Уж потерпите, Максим Терентьевич, — проговорил ведущий специалист, отсмеявшись. — Ваши намеки на то, что мы должны за ваше время заплатить, я все равно не пойму. Мы ведь с вами толкуем не о морали и не о современном искусстве, а о вещах чисто практических. Мне, как ответственному в каком-то смысле за государственную арифметику, нужно произвести обмен одного на многих. Вы хотите торговаться. А я вам говорю в который раз: бесполезно. И пытаюсь объяснить, что на самом деле вы нас боитесь. И правильно боитесь. Героя сделать из вас все равно придется, а способы могут быть разными.

— Да я, в общем-то, и есть герой, вы не заметили? Вы давите на меня, а я не поддаюсь! Почему, спрашивается? — Максим Т. Ермаков прилег, облокотившись на подушку, дорогое, тонкого хлопка, постельное белье показалось ему сквозь костюм и пот отвратительно шерстяным. — В своем лице я защищаю права человеческого индивида от государственной машины. И с позиций этих прав не играет роли, является индивид героем, гением или обыкновенным обывателем. Вы вот, может, трижды Герой России, но мне оно фиолетово. Свобода индивида в том, что он сам себе высшая ценность. Просто по факту своего существования. Если кому-то что-то надо от него, с ним заключают контракт. А вы контракта не хотите, заинтересовать меня не можете. Запугиваете. Я вот думаю: не собрать ли мне знакомых журналюг? Устрою пресс-конференцию, расскажу, как нарушаются свободы россиян всякими мутными государственными комитетами.

— А это тема. Вы, Максим Терентьевич, прямо-таки правозащитник. Может, вы и в политику на этой волне попытаетесь прыгнуть? — издевательски поинтересовался Зародыш.

— Нет, в политику не хочу. Там надо морду показывать и врать. Мне это лень. Я бы лучше в имиджмейкеры пошел. Что политик, что шоколад — технологии те же самые, — проговорил Максим Т. Ермаков, а про себя подумал: «Вот бы мне кандидата в президенты. Пусть не самого главного и не его генерального оппонента: не мои куски, подавлюсь. А вот такого бы сибирского мужика, рубленного топором. Чтобы за народ рубаху рвал и набрал на выборах полтора процента. И чтобы его цветные металлы финансировали. И мне — в эксклюзив!»

— Шоколад ваш, кстати, редкостная дрянь, — заметил Зародыш. — Детям давать нельзя.

— А то у нас политики сплошные Георгии Победоносцы, — парировал Максим Т. Ермаков. — Вы посмотрите на них отдельно от имиджей. Глаз-то настройте! Либо завхоз, весь из мяса, либо пригожий мальчик в папином галстуке, либо генерал со схемой трех своих извилин на лбу. В любом сериале намного лучше лица. Политиков будто нарочно подбирают, чтобы повысить политтехнологам трудность творческой задачи. А я таких трудностей не боюсь! Даже люблю. Видели мой последний креатив, где моделька купается в таком текучем, тяжелом шоколаде, вроде как в бассейне? Сразу облизать хочется. А будь шоколад сам по себе хорош, так и работать неинтересно.

Тут в недрах одного из геометрических мужчин, где-то в животе, громко забренчало, точно он был железный, советского производства, будильник. Распахнувшись и обнаружив под пиджаком множество технических устройств, включая странного вида оружие, напоминающее фен, геометрический отцепил небольшую овальную пластину и четким жестом протянул начальству. Зародыш выщелкнул из пластины тонкий виляющий жгут, и у Максима Т. Ермакова закупорило уши, отчего в голове сделалось темнее, чем в комнате. Зародыш что-то говорил в свой специальный гэбэшный мобильник, шурша целлофановым ртом; вокруг раздувались, пенились, теснили сознание какие-то незримые объемы, лампочки в люстре опухли, незваные гости двигались с отвратительным клейким шорохом, будто жуки в спичечном коробке. Потом внезапно вернулись звуки, все на какой-то шершавой подкладке.

— Неприятные ощущения скоро пройдут, — сообщил Зародыш, говоривший, вероятно, в полный голос, но слышный так, будто он говорил шепотом. — Собственно, нам пора. Хочу сказать напоследок кое-что о свободе. Кажется, что у человека много свобод: развивайся хоть во все стороны. Но подлинная свобода одна: поступать правильно. Всякий человек, к сожалению, слеп. Он имеет мнение обо всем, потому что испытывает такую потребность. Но есть очень мало вопросов, по которым человек может составить суждение на основании личного опыта. Все самое главное, для его жизни важнейшее, ему сообщают посредством телевизора. Слепой может передвигаться, только зная расположение предметов в своем жилье и примерно представляя, что и как устроено на улице. Мир, может быть, совсем не таков, каким мнится слепцу. Но если слепой поступает правильно, он ни обо что не убьется. И никогда не почувствует нашего присутствия.

С этими словами Зародыш встал из кресла в своем дурацком тренировочном костюме, под которым угадывались не то выпуклости скрытой аппаратуры, не то безобразно выпирающие кости. Один геометрический поспешил в прихожую и заговорил с кем-то на лестничной площадке: судя по голосам, подъезд был полон социальными прогнозистами, от дверей до верхнего этажа.

— Удивили вы меня, Максим Терентьевич, — произнес Зародыш, глядя сверху вниз на оглушенного Максима Т. Ермакова, все не имеющего сил отлепиться от подушки, набитой как будто тем же веществом, что и его погасшая голова. — Я думал, вы приедете от «Европы» в шоке, психотерапевта вам привез… — Он указал на одного из свиты, такого же точно, как все остальные. — Ну, хорошо. Вы, стало быть, до сих пор не прониклись. Уезжаю от вас, Максим Терентьевич, с тяжелым сердцем. Мы, как вы правильно поняли, беспредельничать не можем. Зато гражданские лица, не связанные с нашим комитетом, — могут. Имейте это в виду.

Один за другим незваные гости исчезли из поля зрения Максима Т. Ермакова, точно растворились в спертом воздухе квартиры. Напоследок в замочной скважине трижды, с обстоятельным оттягом, повернулся ключ. Неверной рукой Максим Т. Ермаков дотянулся до телевизионного пульта. Экран раскрылся на пугающей картинке: пожар, точно огромная медуза, колыхался в ночном, тускло подсвеченном небе, мелькали, озаряясь розовым, маленькие вертолеты, столб черноты, перекрученный туго, свитый из жирного дыма, уходил в облака. «…Как сообщили источники в Управлении государственной противопожарной службы Красноярска, площадь возгорания превысила четыре тысячи квадратных метров…» — частил за кадром тревожный, хорошо поставленный женский голосок. Максим Т. Ермаков перевернулся на спину и захохотал.

Значит, у них были ключи. Первым желанием Максима Т. Ермакова было как можно быстрее поменять замок. Дверь квартиры, обтянутая черным дерматином, каким обклеивают ветхие книги в районных библиотеках, содержала три замка — один действующий и два мертвых, окаменевших, будто трилобиты, в плите видавшего виды дверного железа. Прикинув, сколько встанет заменить окаменелости на что-нибудь надежное, вроде DORI или RIFF, Максим Т. Ермаков слегка огорчился, но все-таки нашел в Интернете приемлемое предложение и вызвал мастеров, обещавших в течение недели выполнить заказ. Он прекрасно понимал, что социальные прогнозисты, если захотят, все равно войдут, но принципиально не желал оставаться перед ними с пригласительно беззащитной дверью. Те двое, что всегда сидят на подоконнике в подъезде, поедая пухлые сандвичи, — пусть они видят, что объект создает для них посильные трудности, с которыми все-таки придется повозиться.

Оставалась проблема квартирной хозяйки, которой Максим Т. Ермаков не хотел давать ключей. Звали хозяйку Наталья Владимировна — «просто Наташа», как она просила к себе обращаться, хотя лет ей было под пятьдесят. Крупная, говорливая, всегда в розовом пиджаке, в крашеных блондинистых кудряшках, которые из-за проросшей седины казались намыленными, Просто Наташа подвизалась по разным слабосильным медиа в качестве не то обозревателя, не то сборщика рекламы. Несколько раз она подступала к Максиму Т. Ермакову с предложением направить часть его рекламного бюджета в представляемые ею вечерки, литературки и молодежные интернет-ресурсы — причем назначала себе такие скромные комиссионные, что деятельность ее выглядела бескорыстной, едва ли не подвижнической. Разумеется, с той товарной линейкой, какая была у Максима Т. Ермакова, польститься на подобные носители мог бы только сумасшедший. Отказ приводил квартирную хозяйку в сердитое уныние, она могла часами рассказывать про то, как ей нигде не платят. Знакомясь с человеком, Просто Наташа первым делом интересовалась, сколько он зарабатывает, — с живейшим любопытством, с выпуклым блеском в больших водянистых глазах. Перед тем как сдать квартиру, Просто Наташа сделала дешевый белесый ремонт: поклеила обои в серебряный рубчик, положила простенький, чрезвычайно скользкий кафель, повесила стеклянистые ацетатные занавески. Прошло четыре года, но в сознании Просто Наташи все это оставалось новым, и, приходя за квартирной платой, она озабоченно выискивала пятнышки, вытирая их скрипящим по поверхностям указательным пальцем. Узнав, что Максим Т. Ермаков собрался покупать жилье, она простодушно назначила за свою однушку цену вдвое выше рыночной, отчего-то полагая, что если человек уже поселился, то нечего ему переезжать.

Если Просто Наташа увидит новые замки́ и не получит ключей, она решит, что ей разбили унитаз. Об этом думал Максим Т. Ермаков, поднимаясь в лифте к себе на седьмой, раздраженный занудным совещанием у Хлама, кривыми, точно всем им насильно вытерли рты, мордами коллег и перламутровыми когтями непосредственной начальницы Ирины Константиновны, в просторечии Ики, которыми она битых два часа брякала по столешнице. Увидев дверь своей квартиры, Максим Т. Ермаков отшатнулся. «СДОХНИ СУКА!!!!» — было намалевано по черному дерматину белой масляной краской. Свежая краска одуряюще воняла, сползала тонкими потеками, словно жирные буквы пускали корешки. Максим Т. Ермаков взял на палец мягкую капельку, размазал и разъярился.

На подоконнике, как обычно, посиживали двое мужчин с профессионально условными лицами, обкатанными, будто галька, уличной толпой. Они как раз собрались поужинать: один разливал из глухого вспотевшего термоса крепкий чаек, другой разинул рот на булку, похожую на хлебную рукавицу, взявшую сосиску.

— Кто это сделал?! Кто?! — проорал Максим Т. Ермаков, сбегая к ним по лестнице, с бельмом на пальце. — Вы тут сидите, каким, блин, местом смотрите?

Социальные прогнозисты переглянулись, одинаково пожав плечами. Потом уставились на Максима Т. Ермакова двумя парами ясных, как стеклышки, глаз, ничего, кроме удивления, не выражавших.

— Дверь мне изгадили, вам было лень шугануть?! — продолжал орать Максим Т. Ермаков, приходя в еще большую ярость от вида обстоятельного натюрморта, с кусками крупных помидоров и розовой, как купидон, вареной курой, красовавшейся на бумажной тарелке.

— Мы, гражданин Ермаков, не работаем у вас сторожами и охранниками, — холодно ответил тот, что с булкой.

— И отчеты предоставляем также не вам, — добавил второй.

— Ну вы и падлы! Приятного аппетита! — выкрикнул Максим Т. Ермаков, на что социальные прогнозисты спокойно кивнули.

Осторожно, держа оскверненную дверь двумя пальцами за ручку, будто огромную муху за крыло, Максим Т. Ермаков скользнул в прихожую. Как он ни берегся, на пальто от Hugo Boss в двух местах обнаружилось белое, точно кто лизнул против ворса дорогой кашемир. Глянув на часы, Максим Т. Ермаков сообразил, что вот-вот заявится слесарь с новыми замками. Было невозможно принимать кого бы то ни было с липким свеженьким слоганом на дверях, вызывавшим у Максима Т. Ермакова какой-то детский стыд. Он поспешно позвонил на фирму и, матерясь через слово на тягучий хамоватый голосок девицы-оператора, взявшейся учить его деловой этике, отменил заказ. Он хотел одного: смыть пот этого дня, а потом заняться чисткой пальто. И только он успел наполнить хозяйскую гулкую ванну, в которой напряженная струя воды будила как бы отзвуки железной дороги, как в прихожей бешено, взахлеб заверещал звонок. Чертыхнувшись, в тесном плюшевом халате на влажное тело, Максим Т. Ермаков пошлепал открывать. Пока он торопился, возясь с поясом халата и теряя тапки, звонок, как миксер, взбил содержимое его головы в мутную пену. Предвкушая, что он сейчас сделает со слесарем, который все-таки приперся, чтобы заработать свои полторы копейки на чужих проблемах, Максим Т. Ермаков распахнул дверь, не заглянув в глазок.

На пороге стояла Просто Наташа. Ее водянистые глаза таращились, брови лезли на лоб и чуть не втыкались в прическу, будто спицы в шерсть. Она протягивала Максиму Т. Ермакову указательный палец с белой пробой безобразия. Слоган на черном дерматине был размазан в нескольких местах, звонок, тоже испачканный белым, напоминал большую раздавленную моль.

— Это что? Это что такое?! — голос Просто Наташи срывался. — Что вы мне тут такое устроили?! Кто это сука, я сука?!

— Да с чего вы взяли? Я, что ли, это намалевал? — возмутился Максим Т. Ермаков. — Это мне намалевали! Отморозки здешние!

— Почему вы в таком виде?! — зашипела квартирная хозяйка, наступая на Максима Т. Ермакова и целясь в него жеваным углом своей раздутой грязно-розовой сумки.

Ну, мама! Максим Т. Ермаков увидел себя со стороны. Старый халат плохо сходился на выросшем животе, истерзанном до алой полосы тесным брючным ремнем, — и черт знает что еще могло мелькнуть перед злобной бабой, наглухо задраенной в грубый кожаный плащ, отороченный кошкой.

— Я вас что, ждал сегодня? Сейчас оденусь, — проворчал Максим Т. Ермаков, стягивая полы халата и по-женски тесно семеня в спальню.

— Не ждали? Вот это мило! Второе число сегодня! — неслось ему вслед. — За квартиру не надо платить? Я-то ладно, проживу на хлебе и воде. А маму мою больную кто содержать будет? Вы в маминой квартире живете, между прочим!

Точно, второе февраля. За своими деньгами Просто Наташа приходила с неотвратимостью Каменного гостя. Тот факт, что Максим Т. Ермаков занимал «мамину» жилплощадь и тем вытеснял из жизни заслуженную учительницу, от которой в квартире остался тяжкий, с пятнами доисторических чернил и могильным запахом из ящиков письменный стол, как бы накладывал на Максима Т. Ермакова дополнительные моральные обязательства. Просто Наташа пыталась конвертировать эти обязательства в дополнительную плату. Бормоча ругательства, Максим Т. Ермаков натянул пропотевшую, с воротником как холодная резина, офисную рубашку, кое-как застегнул измятые брюки и отсчитал положенные тридцать тысяч. Шаркая на кухню, он услышал, как из ванны зычными глотками уходит вода.

— Надо воду сливать, чтобы не было протечки, и плиту надо чистить специальным средством для керамики, а не засирать, — нервно сообщила Просто Наташа, созерцая под разными углами зеркальную поверхность плиты Indesit, на которой, словно лунное затмение на черном небе, еле угадывался след от кастрюли.

Квартплату Просто Наташа пересчитала трижды; от ее сырых помытых пальцев, на которых слезились, ослепнув, мокрые каменья, деньги размякли и вспухли. Неоттертый указательный Просто Наташа держала на отлете, он, как и у Максима Т. Ермакова, был словно покрыт белесой плесенью.

— Так, а за дверь? — скандальным голосом спросила она, закончив пересчет.

— Не я вашу дверь исхреначил. Кто это сделал, с того и спрашивайте!

— Я что, следствие буду проводить? Вы живете, вы и платите. С вас еще пятнадцать тысяч, если не желаете себе больших неприятностей.

— Да новая дверь столько не стоит! — опешил Максим Т. Ермаков.

— Откуда вам знать, что сколько стоит, не вы ремонт делали! — тотчас повысила голос Просто Наташа. — Я на последние рубли ламинат стелила, дверь обивала, покупала плиту! В долги влезла, в жизни никогда не было таких долгов. Мне с моими заработками этот ремонт встал, как другому бы в миллион.

— А как вы себе представляете, Наташа: вы квартиру сдали, в ней живут, а ремонт только новее становится? — как можно спокойнее спросил Максим Т. Ермаков, доставая сигарету.

— Не курите в квартире! — взвизгнула Просто Наташа и хлопнула Максима Т. Ермакова по руке. — Вон, все мужчины на лестнице курят!

Максим Т. Ермаков вздрогнул, сообразив, каких именно мужчин она имеет в виду.

— Ладно, дам семь, — злобно проворчал он и большими валкими шагами направился в спальню.

— Девять! — выкрикнула ему в спину Просто Наташа.

Снова распотрошив рублевую заначку, Максим Т. Ермаков подержал перед собой поредевшие деньги, чувствуя себя осенним кленом, с которого под ветром облетают листья. Отделил девять тысячных бумажек, потом, постояв с ними, вернул себе одну, словно сделал осторожный и маленький карточный ход. «Ну, зашибись, — подумал он, засовывая заначку обратно за обложку старого ежедневника. — Какая-то бзданутая баба снимает с меня бабки как нечего делать. А я с них не могу, с уродов этих. Почему так?»

Просто Наташа, недосчитавшись тысячи, связала рот узелком, но ничего не сказала, с покорным вздохом убрала деньги в сумку. Она уже наболтала себе из запасов Максима Т. Ермакова поллитровую кружку растворимого кофе, в которой ложка клокала с деревянным звуком и плавали комья как будто коричневой краски; теперь оставалось только ждать, когда она все это выпьет.

Просто Наташа никуда не спешила. Недовольство ее заполняло крошечную кухню и заставляло моргать слабосильную лампу в мучнистом плафоне. Казалось, квартирная хозяйка подсасывает электричество для продолжения скандала и просто так не уйдет.

— Дверь отмоете как следует. Чтобы никакой суки мне на моих дверях не было. Бензинчиком! — проговорила она наконец. — Есть у вас машина, вот бензинчиком и ототрете.

— Я же заплатил за ущерб, вам теперь и мыть, — парировал Максим Т. Ермаков и тут же пожалел, что не сдержался.

— Мне?! Да как вам не совестно! — Просто Наташа вся пошла пятнами того характерного ядовито-розового цвета, который был ей присущ от природы и по возможности воспроизводился в одежде. — Предлагать такое женщине старше вас по возрасту! Мне, значит, маму мою лежачую кормить с ложки, стирать за ней и еще дверь за вами мыть? Я вам серьезно говорю, я вас предупредила: если не желаете себе неприятностей, ведите себя как человек. У нас с вами договор составлен, там сведения, и мне отлично известно, где вы работаете. Я могу на вашу фирму жалобу написать. Посмотрим, как это понравится вашему начальству.

Максим Т. Ермаков знал, что не понравится очень. Отправить телегу «в фирму» было примерно то же самое, что в прежние времена нажаловаться в партком. Склочную бумажку могли отправить в урну, а могли изучить и усмотреть в бытовом поведении сотрудника попрание корпоративных ценностей и ущерб имиджу компании. Впрочем, Максим Т. Ермаков был теперь на особом положении. Он теперь расхаживал по офису, будто привидение по родовому замку, и коллеги, избегая смотреть ему в глаза, словно видели у него во лбу запекшуюся дырку от выстрела. Казалось, все они каким-то образом догадались, что голова Максима Т. Ермакова пребывает в ином, чем у нормальных граждан, агрегатном состоянии. Из-за этого Максим Т. Ермаков чувствовал себя флаконом, у которого не завинчена крышка: толкни — и все разольется. Его халтурный креатив ко всенародному празднику св. Валентина — шоколадное сердце, пронзенное стрелой, чем-то напоминающей рыбий скелет, — был принят на сегодняшнем совещании не глядя, никто не вылез с неприятными умными мыслями, все сделали вид, что никакого Максима Т. Ермакова не существует.

— Пишите кляузу, мне не жалко, — хладнокровно заявил Максим Т. Ермаков Просто Наташе. — Охота вам время терять.

— Ну вы и бессовестный! — возмутилась Просто Наташа. — Ладно, давайте разбираться. Я имею право знать, что происходит!

— А что?

— Как это что, как это что? — зачастила Просто Наташа, очень похожая в этот момент на большую взъерошенную курицу. — Милиция в подъезде вторую неделю дежурит! Мы с мамой всегда жили бедно, но прилично! А теперь соседи, которые меня с детства знают, звонят и говорят: мол, Наточка, твой жилец попал под милицейское наблюдение. У нас тут засада, того гляди стрелять начнут. Неизвестно, что теперь с квартирой будет, ты уж приезжай и разберись!

— Им-то какое дело? И с чего они взяли, что это милиция? И почему решили, что наблюдают за мной? — раздраженно спросил Максим Т. Ермаков. — Может, это за алкашами с пятого этажа решили присмотреть. Я-то чего? Вот у них гулянка день и ночь, в режиме нон-стоп. Вася-хозяин вообще не просыхает, живет с того, что девиц пускает с клиентами. Притон настоящий, а туда же: приличные люди, приличный подъезд! Иногда такую рожу в лифте встретишь, что потом ночами снится. А Вася красивее всех, с бородой своей горелой и в кепке с помойки. Тоже, небось, вырос у всех на глазах. Вы, может, с ним за одной партой сидели и на выпускном танцевали?

— Про Васю Шутова не смейте! — возмутилась Просто Наташа. — Он хороший был человек, маме моей дорогие лекарства покупал. Три года как пьет всего. Сначала в Бога поверил, а потом спился. Вы для моей мамы пальцем о палец не ударили, так что молчите тут мне!

Максим Т. Ермаков скептически хмыкнул. Поверить в то, что Вася-алкоголик пьет всего три года, было крайне затруднительно. Если так, то Вася двигался по жизни очень высокими темпами и мог бы, пойди его судьба в другую сторону, за те же сроки построить, к примеру, завод. Вместо этого Вася разрушил себя и сейчас представлял собой небольшое кривоногое страшилище с мордой как фарш и с бессмысленной готовностью в проспиртованных глазках на подлость или на подвиг, как повернется бутылка. Из логова его ночами доносились глухие звуки пьяного веселья, нехорошая квартира тряслась, будто картонная коробка с битым стеклом. То и дело в логово заглядывал, проводя там немало времени, красноносый и блондинистый, как гусь, местный участковый. Тем не менее алкоголик Вася был москвич, выросший здесь, в свинцовом, с диким ветром из-за каждого угла спальном районе, и уже поэтому он считался благонадежнее, чем какой-то приезжий, тихо снимающий крошечную квартиру за немалые деньги.

— Все-таки с чего вы все решили, что наружка по мою душу? — раздраженно спросил Максим Т. Ермаков.

— А с того! — торжествующе выпалила Просто Наташа. — Они с Марией Александровной из четыреста шестой договорились, ходят к ней в туалет. Культурные мужчины, на лестнице не льют. Они и удостоверения ей показывали, и деньги, между прочим, платят, столько же почти, как вы за съем. Мария Александровна для них отдельное мыло держит и полотенце. Приглашала их обедать у нее на кухне, чтобы не жевать на подоконнике, чаю свежего предлагала. А они ей отвечают: нет, госпожа Калязина, нам нельзя, мы глаз не должны спускать с четыреста десятой квартиры. Она заволновалась, конечно, человек пожилой, спрашивает их: а почему, что произошло? Они ей: очень там жилец для нас интересный. Ну, и как вы это объясните?

Пока Просто Наташа говорила, усиленно работая крашеным ротиком, Максим Т. Ермаков ощущал, как во всем его составе растет непонятная жажда: точно часть элементов таблицы Менделеева, из которых состоит живая органика, оказалась из него высосана. Машинально он выдернул из пачки сигарету; на Просто Наташу, поднявшую сизые бровки под прямым углом, он так посмотрел поверх вертикального огня зажигалки, что та закашлялась в кружку. Первые затяжки наполнили тело приятной истомой, заклубились в голове, и в этих клубах, призрачно повторявших конфигурацию мозга, стала оформляться некая привлекательная мысль.

— Вы, значит, денег хотите? — спросил Максим Т. Ермаков, протягивая Просто Наташе, у которой с большого фланелевого подбородка стекала кофейная капля, бумажную салфетку.

— Мне в магазинах все бесплатно продают? — огрызнулась та.

— Очень хорошо. Я вам предлагаю крутейший эксклюзив, — веско произнес Максим Т. Ермаков. — Я даю вам историю, на которой журналист делает имя раз и навсегда. Международное! Соответственно, и деньги подойдут. Так вот, тема: права человека и новый виток беспредела КГБ. Потому что не милиционеры у нас в подъезде дежурят! Это спецслужбы. Государственный, блин, комитет по доведению граждан до самоубийства!

У Просто Наташи сумка с деньгами тихо сползла с ослабевших колен. Она слушала, дыша раскрытым ртом, точно схватила горячее и никак не может проглотить. Максим Т. Ермаков старался как можно завлекательнее обрисовать специальных комитетчиков, обвешанных аппаратурой, их бредовые идеи насчет причинно-следственных связей и попрание ими гражданских свобод. Просто Наташа была, конечно, не самым удачным медиаагентом, и тратить тему на нее было немного жалко. Но если положить руку на сердце — хищные журналюги, которыми Максим Т. Ермаков попытался припугнуть государственных уродов, существовали более в его воображении, нежели в действительности. Он, конечно, был знаком с некоторым количеством людей из рекламных отделов влиятельных медиа. В основном это были успешные женщины, молодые, но уже неопределенного возраста, слишком туго обтянутые кожей и одеждой, так что казалось, будто кто-то сзади держит их за складки в кулаке. Этим были безразличны любые человеческие истории; всякое явление мира представлялось им рекламой самого себя, их же работой было проследить, чтобы в параллельную медиареальность ничто из рекламообъектов не попадало бесплатно. Метафизические наследницы советских цензоров, они выпалывали реальность до каких-то ощутимых проплешин, от которых даже Максиму Т. Ермакову делалось не по себе.

Прочие знакомцы из медиасреды заводились у Максима Т. Ермакова на презентациях его молочно-глинистого продукта, устраиваемых фирмой для представителей прессы. Был некий Дима Рождественский, всегда полупьяный, всегда в темной сорочке и светлом шелковом галстуке, похожем на свежеочищенную рыбину, с чем-то рыбным в оттенке свежевыбритых щек; был другой Дима, по фамилии, кажется, Кавков, всегда пьяный на три четверти, носивший грубые, будто слоновья шкура, джинсовые штаны и такие же многокарманные жилетки, полускрытые рыжей бородищей. Были и девицы, мордастенькие, худенькие, разные — их имена навсегда перепутались в сознании Максима Т. Ермакова, потому что он, вот убей, не помнил, которую из них трахнул на базе отдыха «Щукино», вдали от корпоративных шашлыков, при тусклом трепете грозы, словно одевавшей влажные тела в электрическую шерсть.

Все это была полубезработная журналистская мелочь, завсегдатаи фуршетов, ни одного политического волка, способного раскрутить историю и устроить социальным прогнозистам все то, чего они заслуживают. Правда, существовал один человек, умный мерзавец Ваня Голиков, который года три назад вел на канале ННТ-TV злобную программу «Разговорчики», и страна знала его костистую физиономию, украшенную парой развесистых бровей и одним выдающимся носом, напоминавшим первобытный каменный топор. Но потом, в результате каких-то трений и чада с политическими искрами, Ваню поперли с канала. С тех пор Ваня сделался игралищем ветров, носивших его по Европе, откуда он приезжал пополневший и все более похожий на мирную крысу. Максим Т. Ермаков пересекался с ним случайно, в клубах средней руки, с горячими от задниц диванами. Несмотря на природную скупость, не позволявшую Максиму Т. Ермакову стать полноценным клаббером города Москвы, у них с тусовщиком Голиковым образовались отношения взаимного кредита — легкие, по мелочи, с моментальным забвением сумм, так что скоро стало непонятно, кто кому в итоге должен. Эта неожиданная финансовая совместимость привела к совместимости духовной: беседы, которые они вели, не реагируя на привалившихся справа и слева расслабленных девиц, касались всего мироустройства и конкретно — технологий успеха. Собственно, Голиков сам просил ему подбросить «тему, темку, ситуёвину», из которой он мог бы, приспособив к ней запал и шнур, соорудить бомбу. Но где теперь искать дискретного Голикова — было неизвестно. По последним сведениям, он работал в Праге на каком-то радио, а может, не на радио и вовсе даже не в Праге. Электронный адрес Голикова реагировал письмами-автоматами, мобильный номер траурным женским голосом объявлял себя несуществующим.

Для Просто Наташи история Максима Т. Ермакова была отличным шансом, которого она по большому счету не заслуживала. Но, кажется, радости от подарка она не испытывала. По мере того как развивался рассказ, жаркие розовые угли на ее осевшем лице превращались в пепел.

— Вы хотите, чтобы я заступилась за вас на страницах газет? — оскорбленно спросила она, когда Максим Т. Ермаков замолчал на какую-то минуту, чтобы поднять и зафиксировать хрустнувшей ручкой довольно-таки валкую часть оконного стеклопакета.

— Что, простите? — переспросил он, обернувшись.

— То, что вы хотите меня использовать в своих неблаговидных целях, — заявила Просто Наташа, напыжившись на табурете. — Я всегда стараюсь для людей, и для вас старалась, ходила к главному, пробивала вашу рекламную кампанию. Вы тогда не воспользовались. У меня тоже есть карьера и репутация. Снова по вашим делам я бегать не собираюсь. Тем более позиция у вас сомнительная. Если от вас зависит предотвратить теракты, а вы не хотите — как отнесутся к публикации родственники жертв? Я, например, вам совершенно не сочувствую. Если завтра я сяду в метро, а туда подложат взрывчатку? Приятно мне будет?

— Вы что, совсем того? Сбрендили? — Максим Т. Ермаков крутанул согнутым пальцем у виска, отчего в голове образовался маленький вихрь. — Как такое может быть, чтобы от человека, мирно сидящего дома, зависели какие-то взрывы?

— Всякое бывает, — важно произнесла Просто Наташа. — Это при советской власти нам внушали, что нет ничего, кроме руководящей роли партии. Сейчас вон сколько появилось целителей, людей с магическими способностями. Раньше от народа скрывали! А в Кремле экстрасенсы служили, Брежнева на ногах держали, когда он был уже мертвец. А вы говорите! Я только потому еще жива, что со своим подсознанием работаю, а на врачей у меня никаких доходов не хватает.

— Так я и говорю о доходах! — воскликнул Максим Т. Ермаков, пытаясь посильнее надавить на безотказную педаль. — Еще раз повторяю: мой сюжет политический. Горячий пирожок! Слушайте внимательно ключевые слова: права человека, свобода, кагэбэ. Понимаете, какими гонорарами пахнет?

Вдруг Просто Наташа часто замигала и стукнула кольцами по столу, отчего из пепельницы поднялось и осело на пластик серое облачко пудры.

— Прекратите вмешивать меня в эту вашу грязь! Слышать больше не хочу! Я про театр пишу, про культуру, если вы в состоянии это осмыслить! Меня народные артисты знают, руку целуют. Я всю жизнь на это работала, а вы теперь подстраиваете, чтобы меня отовсюду выгнали, да, так? — Просто Наташа тряслась от негодования, поспешно нашаривая под ногами вялую тушу розовой сумки. — Вот что я вам скажу, молодой человек. Я хотела всего лишь повысить вам квартплату за неудобства и риски. Теперь понимаю: вас оставлять нельзя. Чтобы за неделю вы освободили мамину квартиру, ясно?

С этими словами Просто Наташа бурно ринулась в прихожую, где стала напяливать свой ужасный кожано-картонный плащ, придерживая несколькими подбородками накрест сложенный шарфик.

— Не забыли, у нас договор! Вы его внимательно читали? Выселять не имеете права, я ни одного пункта не нарушил! — крикнул ей вслед Максим Т. Ермаков.

— Насрать на договор! Попробуйте хоть на день задержаться! Выброшу ваши пидорские костюмчики из окна! — отвечала Просто Наташа, хватая сумку в охапку и выскакивая на лестницу.

«Ну, блин, старая проститутка! Проблема, нах, на ровном месте!» — думал Максим Т. Ермаков, ковыляя ей вслед, чтобы запереть оскверненную дверь. Вместо этого он распахнул дверь на полную ширину и заорал на весь сырой и тусклый лестничный колодец:

— Не съеду! Козлины! Трубу вам метровую в жопу и в рот!

Он успел увидеть, как Просто Наташа погрозила ему из лифта белым кулаком с чернильным перстнем, и лифт, потряхиваясь, как возок, поволок свой груз на первый этаж. На фоне дождливого окна, будто на серебряной фольге, темнели два мужских остроносых силуэта, и Максим Т. Ермаков запустил в их сторону беззвучно канувшим тапком.

Где же все это время был пистолет?

Подержанный ПММ оставался там, куда его засунул Максим Т. Ермаков сразу после первой встречи с социальными прогнозистами. Он валялся в среднем ящике офисного стола, среди мелкой дребедени вроде глючных дисков, иссякших зажигалок и пересохших маркеров; он елозил там и крушил своей оружейной тяжестью хрупкую пластмассу. Первое время Максим Т. Ермаков надеялся, что ПММ исчезнет сам собой; он думал, что если вещь, которую обычно прячут, оставить в доступном месте, то ее по определению украдут. Не тут-то было. Похоже, даже уборщица обходила рабочее место Максима Т. Ермакова подальше: стол зарастал пылью, однажды пролитый кофе превращался в покрытое шерстью родимое пятно. Теперь зона обитания Максима Т. Ермакова выглядела в офисе будто тусклый остров, где самого обитателя можно обнаружить по свежим, как бы медвежьим следам.

Наконец, однажды Максим Т. Ермаков взял увесистый ПММ в руку и задумался. Поскольку оружие предназначалось для одного-единственного действия — краткой механической конвульсии между пальцем и виском, вроде гипертрофированного жеста, каким показывают, что у человека не все дома, — то социальные прогнозисты не позаботились снабдить Объект Альфа причиндалами для ношения пистолета: кобурой, постромками, что у них там еще есть на этот случай. Будучи помещенным в пиджак (а Максим Т. Ермаков любил пиджаки из тонкой шерсти на шелковой подкладке), ПММ безобразно оттягивал карман; кроме того, на его железную тяжесть отзывалась печень, моментально твердевшая, даже как будто перенимавшая у ПММ его прямой угол, упиравшийся в ребро. Максим Т. Ермаков как физическое тело очень плохо совмещался с пистолетом. Поэтому он не придумал ничего лучшего, чем поместить ПММ в портфель, чтобы в нужный момент, сорвав крышку с деликатного замочка, стряхнуть портфель с оружия, будто тряпку, и выстрелить.

Всей своей раздражительной кожей он улавливал мятное дуновение опасности. Плохо было уже с утра. Казалось, будто социальные прогнозисты, побывавшие в квартире, не ушли, а именно растворились в воздухе. Они давали знать о себе едкими техническими запахами, странными темнотами, из-за которых, стоило в сумраке раннего зимнего часа стукнуть выключателем, с нежным звоном лопались перегоревшие лампы. По ночам голова Максима Т. Ермакова работала, будто стиральная машина, проворачивая гигабайты какой-то сырой информации, всасывая и сливая пенную муть — снившуюся в виде моря, которое надо постирать со всем его содержимым. Максим Т. Ермаков вставал с постели разбитый, шлепал Маринку, все чаще остававшуюся ночевать, по звонкой, как мяч, холодной ягодице, яростно брился и щерился в зеркало. Наступал суровый день, готовивший Максиму Т. Ермакову пакостные сюрпризы.

Очень может быть, что причинно-следственные связи, для которых персона Максима Т. Ермакова служила болезненным узлом, ставили ему ловушки, так сказать, на общих основаниях. Обледенелые ступени подъезда, скользнувшие из-под подошвы и заставившие сесть как будто на вертикальную молнию, объяснялись вчерашними осадками да ночным морозцем, превратившим дорожное полотно в стиральную доску. По этим предательским горбам все ползли осторожно, Максим Т. Ермаков на своей «тойоте» осторожней всех. Все-таки за два светофора до офиса его поволокло под уклон, будто пацана на фанерке, и Максим Т. Ермаков, чувствуя всей отбитой, словно замороженной, задницей ускользающую твердь, вкусно поцеловал столб.

Все это было, блин, херово, но не выбивалось из общего порядка. Когда же на следующий день, оставив расквашенную «тойоту» в дружественном сервисе, Максим Т. Ермаков шел себе по улице, то предметом, просвистевшим и лопнувшим на месте его уже занесенного, без одной секунды сделанного шага, была не сосулька, а толстая шампанская бутылка. Максим Т. Ермаков застыл, с дрожью в животе, перед разверзшейся прямо под ногами черной звездой. Он не обратил внимания на подбежавших, тоже пеших, опекунов, зачем-то пощупавших ему зыбкий, как болотная кочка, затылок и задравших головы наверх, откуда прилетела и буквально на сантиметры промазала стеклянная смерть. Сбросив наконец кагэбэшные длинные руки, Максим Т. Ермаков, будто животное, у которого от природы не заламывается шея, все-таки извернулся и сощурился туда, где с балкона «сталинки», напоминавшего театральную ложу, свешивались маленькие темные лица и слышался свист.

Ну, предположим, некая компания что-то там безбашенно праздновала и спустила с балкона пузырь, на кого бог пошлет. Но как объяснить ситуацию с квартирной дверью? «Сдохни-суку» Максим Т. Ермаков честно отмыл. Но на другой же вечер, выйдя из лифта, он увидел свежий, малярно-размашистый текст, гласивший: «ЗАСТРЕЛИСЬ КОЗЕЛ!!!!» Кроме того, вся стена вокруг двери и ниже, по скосу лестницы, была испохаблена красящими распылителями, матерные слова клубились, как синий и красный туман, да копотью на видном месте был изображен тугой, будто связка из трех воздушных шариков, полуметровый член. Двое служак дисциплинированно сидели на подоконнике, между ними на этот раз была не пища, а кропотливо расставленные шахматы, над которыми они витали, щупая фигуры. Максим Т. Ермаков постоял, подумал, вернулся в кабину лифта, по которой с вольным грохотом каталась бутылка из-под пива, и спустился на первый этаж. Во дворе он чинно поздоровался с Марией Александровной, интеллигентной каргой в прогнившей беретке, тащившей на поводке свою похожую на диванный валик жирную таксу. Краем глаза засек и проигнорировал группу курящих граждан, при виде Максима Т. Ермакова поспешно развернувших, отбегая друг от друга, длинный транспарант, ломкий на ветру. «Ладно, знаем, таких демонстрантов пучок на пятачок, одни и те же ходят за одни и те же деньги хоть к несогласным, хоть к спасающим Россию, хоть на ток-шоу “Глас народа”», — злобно думал Максим Т. Ермаков, спускаясь в подвальный мини-маркет. Там он поприветствовал желтоволосую кассиршу, ответившую золотозубой ласковой улыбкой, и сделал скромную покупку. Уже через десять минут он снова стоял на своем этаже, держа на каждой руке, словно по сидящему толстому младенцу, по трехкилограммовому пакету муки пшеничной. «И что же все вас так боятся, господа кагэбэшники?» — сказал он себе, спускаясь к двоим, поднявшим на него безразличные глаза от шахматной доски, на которых черные и белые уперлись друг в друга со страшной и бессмысленной силой, будто костяшки двух кулаков. Поскольку пакеты были открыты заранее, мука из них свободно потекла на потертые макушки социальных прогнозистов. Оба совершенно неподвижно приняли на себя по три кило прилипающего рыхлого продукта, только моргали одинаковыми белыми ресницами, медленно превращаясь в два чудовищных опенка.

— А теперь ступайте к госпоже Калязиной мыться, — назидательно проговорил Максим Т. Ермаков, когда пакеты испустили последний белый вздох и иссякли. — Впрочем, Мария Александровна, кажется, еще выгуливает собачку. Придется потерпеть, дорогие товарищи. Может, вспомните пока, кто тут в подъезде хулиганит. Или это вы сами изволили поработать? Тогда помойте, пожалуйста, дверь, я вчера мыл, мне лениво.

Вдруг набеленная рука, словно пясть скелета, цапнула Максима Т. Ермакова повыше хрустнувших часов, и стало так больно, что бумажный пакет мутным облаком выплыл из обездвиженных пальцев. За дрогнувшим окном электрические пятна стали точно свежевылитые яичные желтки с кровью. Близкие красные глаза смотрели из морщинистого теста с таким выражением, будто больно было не Максиму Т. Ермакову, а самому социальному прогнозисту.

— Послушай, человек, у тебя совесть есть? — хрипло спросил государственный урод голосом обыкновенного простуженного мужика.

— Иди в жопу! — энергично и браво отозвался Максим Т. Ермаков, несмотря на то, что боль поднималась от захвата упругими кольцами и расцветала в голове.

— А есть у тебя честь, достоинство? Сердце у тебя есть? Знаешь, что переживают люди под завалом? А заложники? Одного себя жалко? — продолжал занудно агитировать государственный урод.

— Пошел на хер! — все так же бодро и убежденно ответил Максим Т. Ермаков, уже ничего не ощущая ниже плеча.

На это социальный прогнозист скривился и отпихнул Максима Т. Ермакова, слегка осыпавшись от толчка на подоконник и припудренные шахматы. Похохатывая и шипя, Максим Т. Ермаков поднялся на лестничный пролет и принялся одноруко возиться с ключами, норовившими выскользнуть; левая рука болталась и мешала, будто надувная. Примерно через час, кое-как повесив одежду, валившуюся с плечиков, и завязав при помощи зубов новый просторный халат, Максим Т. Ермаков не отказал себе в удовольствии глянуть, как там пекутся в тесте дежурные кагэбэшники. Социальных прогнозистов не было на подоконнике; старуха Калязина громадным рыжим веником, терявшим будылья, заметала мучные разводы с кафельной плитки. «Господи, господи, что делается, ты только глянь, с ума все попрыгали, господи, жить-то как…» — бормотала она, тряся серьгами и подбородками; серый комочек волос у нее на макушке походил на катышек пыли. При виде старухи Максим Т. Ермаков физически почувствовал у себя в груди, сразу за ребрами, плотную преграду, о которую разбивалась вдребезги эта взывающая к жалости картина. «Сердце им мое понадобилось. Обломайтесь, падлы», — злобно подумал он, шарахнув дверью по косяку.

Видимо, привечавшая кагэбэшников карга все-таки дозвонилась до Просто Наташи. Дня, назначенного квартирной хозяйкой для выброса костюмов в окно, Максим Т. Ермаков ожидал с некоторым трепетом. Ничего, однако, не случилось, и Максим Т. Ермаков успокоился, с усмешкой вспоминая грозивший из лифта пухлый кулак. Но успокоился он совершенно зря — и напрасно пришел в хорошее расположение духа, получив, наконец, из сервиса «тойоту», выправленную и подкрашенную, но сохранившую на морде удивленное выражение, словно она никак не могла забыть тот, в шелухе заледеневших объявлений, шестигранный столб. Подруливая к подъезду, нацеливаясь ловко скользнуть на пятачок между симпатичной «хондой» и похожим на конский череп остовом «москвича», Максим Т. Ермаков увидел беду. Сизое голое дерево, бывшее в летнее время года плохоньким кленом, теперь напоминало нечто зонтикообразное из африканской саванны. Лоскутья, образовавшие плоскую крону, были странно антропоморфны, и Максим Т. Ермаков сразу догадался, что там висит. Он узнал свои вещи с тем странным чувством, с каким узнаешь себя в случайном уличном зеркале. Тот, твидовый, цвета горчицы, пиджак он покупал на сейле в Harrods, а графитовый, в тончайшую светлую полоску костюм — из Парижа, из Galeries Lafayette. Теперь все это болталось, пропитывалось моросью, расплывалось бесформенными кляксами.

Отсыревшие зеваки, среди которых преобладали политические наймиты социальных прогнозистов, стояли хороводом, будто дети возле новогодней елки. Держа руки в карманах, Максим Т. Ермаков подошел поближе. Какой-то тип, приличный по виду дядька, налитый здоровьем по самую кожаную кепку, осторожно тряс коматозный неподатливый стволик; другой, в свалявшейся вязаной шапке поверх нечистых хлопьев седины, щупал вздутыми лапами перепачканные и совершенно беспомощные светлые брюки. Тут же топтался, задирая горелую бороденку, алкоголик Шутов с пятого этажа, с ним — две его девицы предельно легкого поведения: одна долговязая и длинноносая, похожая в короткой шубе из намокшей чернобурки на больного страуса, другая маленькая, испуганно смотревшая на Максима Т. Ермакова, сжимая на груди ручонки, напоминавшие белыми косточками школьные мелки. На слякотном газоне, на серой икре исчезающего снега, тут и там светло поблескивали вытрясенные из костюмов мелкие монетки, белела раздавленная пачка сигарет.

Даже если все отдать в чистку, носить будет невозможно. Максим Т. Ермаков, ворча под нос, побрел к лифту. Наверху, в квартире, было по-уличному свежо: вероятно, Просто Наташа совсем недавно завершила свой яростный подвиг. Пустой распахнутый шкаф являл фанерный задник и криво сбившиеся вешалки, внутри него при зажженной люстре было так светло, что резало глаза. На дверце, на специально приделанной жильцом держалке, сдержанной шелковой радугой сияли нетронутые галстуки — тщательно подобранные к тому, что было теперь уничтожено. На ужасном «мамином» столе, на самом виду, валялся грубо раскрытый, треснутый до жил переплета, старый ежедневник; деньги, выпотрошенные из-за обложки, с демонстративным лицемерием помещались рядом, прижатые мраморным, похожим на кусок сероватого мыла, письменным прибором. Тут же лежал косо выдранный из ежедневника лист, измаранный червячками мелконьких слов, которые Максим Т. Ермаков, сощурясь, еле смог разобрать. Записка гласила: «Я вас предупреждала, а вы подумали я просто так говорю. Все соседи против вас настроены (неразборчиво) очень серьезно. У нас тут живут хорошие люди, ветераны войны и труда — никто не хочет жить с вами рядом. Убирайтесь!!! Я взяла из ваших (зачеркнуто) денег 7 тыс. руб. долг за дверь».

Так Максим Т. Ермаков остался в чем был, в чем приехал домой. Не то чтобы он был так привязан к тряпкам… Нет, долбаные суки! Был, был привязан, любил и холил, нравился себе во всем этом комфортабельном, слегка консервативном, обожал легчайший, обволакивающий жарок кашемира, сырую грубоватость льна, ценил небанальные оттенки, вылизанные технологии и то, что называется линией — видное с полувзгляда настоящее качество для настоящих людей. Теперь у Максима Т. Ермакова было ощущение, будто его самого, а не только его одежду, вышвырнули с седьмого этажа в холод и грязь. Его бесило, что клочковатые пальтишки социальных прогнозистов, испорченные мукой, вместе не стоили подкладки твидового красавца, чья изначальная цена в Harrods была шестьсот пятьдесят фунтов.

Наутро голый клен, принявший на себя гуманитарную помощь местным бомжам, был переломан и пуст, половина ветвей, замусоривая остатки дерева, висела на мерзлых лентах коры, и вместе все это напоминало рваную паутину с попавшими в нее многоногими насекомыми. Чувствуя себя в единственном оставшемся костюме (родной, хоть и позапрошлогодний Gianfranco Ferre) так, будто спал не раздеваясь, Максим Т. Ермаков вместо ланча, забив на встречу с безмозглыми нытиками из продакшен-студии, мотанулся на интенсивный шопинг. Впервые его раздражали армейские выправки висевших строем пустых пиджаков, играющие глазки неповоротливых девиц, пошедших в мужские отделы только для того, чтобы в самый неподходящий момент соваться с предложением целой охапки кое-как надерганных шмоток в примерочные кабинки. Извиваясь в скотской тесноте этих одиночных камер, криво зашторенных ненадежными тряпками, Максим Т. Ермаков обливался ужасом при мысли, что в соседней примерочной, с изнанки зеркала, отражавшего разные стадии его полуодетости, кто-то прямо сейчас налаживает бомбу. Купленный в результате костюм, выглядевший при жарком торговом освещении весьма похожим на один, некогда облюбованный на бульваре Осман, дома оказался свински-розоватым, с большими бутафорскими плечами и вытаращенными пуговицами.

Все это время Максим Т. Ермаков думал, думал, думал. Он-то хотел, чтобы его личная война с социальными прогнозистами была красивой, посрамляющей тупых большевиков, которые вместо того, чтобы грохнуть недомерка Сталина, гуртом тащились в лагеря. А получалась коммунальная склока того народного уровня, когда оппоненты гадят мимо общего ржавого унитаза и плюют друг другу в суп. Максим Т. Ермаков начинал понимать всю беспощадность и безысходность коммунальных войн, чреватых материальными потерями и в конечном итоге, как это ни смешно, опасных для жизни. Он не находил в себе того концентрата бытовой, по сути бабьей, злости, который, будучи разведен в жижице повседневности, дает драйв неустанно пакостить врагу. Злость его была другого, метафизического сорта. Права Индивида Обыкновенного, желающего безо всяких комплексов и помех пить свой чай с калачом, попирались безнаказанно и бесплатно — и Максим Т. Ермаков собирался свою обыкновенность отстоять. Перед превосходящими силами особого государственного комитета он ощущал себя черным припудренным камушком, из тех, что попадаются в крупе и, заваренные в каше, ломают зуб едоку.

Однако социальным прогнозистам был, похоже, на руку именно народный уровень войны. Они собирались измотать несговорчивый Объект Альфа силами гражданского населения, с его промышленными запасами коммунальной злости и врожденной склонностью льнуть к спецслужбам. Максим Т. Ермаков почти не сомневался, что пикетчики с пасмурными мордами, оживлявшиеся при его появлении на манер больших тряпичных марионеток, сданы кагэбэшникам в аренду какой-нибудь мелкой политической партией, и в криках, в попытках швыряться хлюпающими гнилыми овощами нет ничего личного. Но было что-то донельзя опасное в праздничном возбуждении соседей, в их внезапном взаимном радушии, в бравой осанке трех-четырех проспиртованных стариканов, как бы в одночасье поправивших здоровье.

На первый взгляд было разумнее всего съехать из Просто-Наташиной однушки, оставив позади все эти дурные заморочки. Но по трезвому размышлению получалось, что съезжать никак нельзя. Вряд ли объект, обложенный со всех сторон, сможет снять другую квартиру — вряд ли ему позволят это сделать. Стало быть, придется бомжевать — превратиться из гордого Индивида Обыкновенного в бессмысленную органику с синюшной кровью, впитывающую сквозь вонючее тряпье смертельный холод асфальтовой и каменной Москвы. Либо откатываться из столицы, уезжать по месту прописки в свой областной городок, славный металлургическим заводом и гигантскими, похожими на сплетение могучих кабелей, пирамидальными тополями. Там, на территории, погруженной в ядовито-солнечную промышленную дымку и управляемой добряком-губернатором вручную, достать человека будет проще простого. Значит, надо держаться за эту квартиру, за Москву, за свой шоколад, по которому все никак не выделят полугодовой промобюджет.

По сути, у социальных прогнозистов нет никаких реальных рычагов, чтобы сдвинуть Максима Т. Ермакова с насиженного места. Или он так наивен? Надо, надо беречь себя, маниакально соблюдать за рулем правила движения, не соваться больше в крупные торговые центры, не ходить беспечно под балконами, под всякими навесами и козырьками, на которых растут кривые сосули, мутные и пьяные, будто банки самогона, при этом способные, в искривленных координатах причинно-следственных связей, лететь и поражать с точностью стрел. Что еще? Алкоголь и наркотики — совершенно исключить. На самом деле Максим Т. Ермаков давно слыл в этом отношении мужчиной со странностями. Его, всегда одетого, по выражению ГошиЧердака, «по-министерски», пьющего и нюхающего так, будто он делает всей вечеринке великое одолжение, пригламуренная мелкая тусня считала то пошлым понтярщиком, то зачаточным великим карьеристом. В действительности ни крепкое питье, ни колеса, ни порошки совершенно не забирали Максима Т. Ермакова. Весь эффект сводился к тому, что его антигравитационный мозг, получив удар, несколько минут посылал в пространство свои бесчисленные копии, а потом наступала пронзительная ясность, болезненная, как визг ножа по стеклу. Максим Т. Ермаков тратил деньги на эти антиудовольствия исключительно из чувства приличия, о котором теперь следовало начисто забыть. Даже краткая потеря контроля над собой давала причинно-следственным связям дополнительный шанс. Тем более нельзя было соваться в темные арки и проулки, с их особой акустикой, превращающей позднего прохожего в топочущую хриплую приманку. Совершенно не следовало срезать недлинный путь из мини-маркета по соседнему двору, где еле горят фонари и оплывает под дождем, превращающим глину в гороховый суп, бесхозный котлован.

В мире, словно маслом смазанном опасностью, в мире скользящем, лишенном тормозов осмотрительный человек выглядит, вероятно, таким же безумцем, как в мире нормальном и устойчивом — гоняющий с зашкаленным спидометром обкуренный придурок. Возможно, именно безумие овладело Максимом Т. Ермаковым. Возможно, ему что-то начало мерещиться. Когда он — в отрешенном унынии — все-таки поперся с покупками соседним двором, сзади, в темноте, словно кто-то кашлянул в кулак, и Максиму Т. Ермакову показалось, что его сильно дернули за ухо. Тотчас кашель повторился, звякнула валявшаяся на земле ужаленная железка, еще несколько сочных пуль ушло в глину. Может быть, эта дергающаяся темнота была персональной неврастенией Максима Т. Ермакова, но он отшвырнул подальше светлый пакет с перевернувшимся ужином и бросился за гаражи.

Все это было не очень правдоподобно. Все это было совершенно не нужно никому, прежде всего самим социальным прогнозистам. Тем не менее Максим Т. Ермаков, с пластырем на оттопыренном ухе, из которого будто дыроколом выкусили край, взял из офисного стола казенный ПММ и перевел его в портфель.

— Да брось, Максик, не парься. Ты у нас, наоборот, везунчик, — увещевала Маринка, ласково щурясь на собственный ноготь, по которому набухшая кисточка проводила алую черту.

— Ну да, как же. Везет как утопленнику, — пробормотал Максим Т. Ермаков, только что вылезший из душа, весь в бледных каплях и распаренных родинках. — Прям шагу ступить нельзя, чтобы не огрести счастья.

— Посмотри на вещи объективно, — рассудительно возразила Маринка, продолжая закрашивать свои крупные крепкие ногти, каждый почти с куриное яйцо. — Ты об этот столб мог убиться вообще, но только помял бампер. Бутылка с балкона летела прямо в темечко, но промазала. Пусть даже в тебя стреляли — но ведь не застрелили же, ухо вон почти зажило. Кто-то отводит от тебя беду. Моя бы бабка сказала, что у тебя ангел стоит за плечом. Даже эти придурошные во дворе: ну, кидают помидорами, так ведь опять же мимо…

— Помидорами попали, — мрачно сообщил Максим Т. Ермаков, плюхаясь в постель.

— Вот козлы косорукие! — вскинулась Маринка. — И что?

— Носил пальто в итальянскую чистку, не взяли, — неохотно ответил Максим Т. Ермаков. — Сказали, все, испорчено, пятна не отойдут. И без толку новое брать. Буду теперь ходить по Москве, будто колхозник по ферме. Вон, кожан старый вытащу, который дома на Красногорьевском брал, и пойду.

— Да уж. Как колхозники мы и дома могли ходить. Стоило ехать в Москву, чтобы здесь носить шмотки с Красногорьевского рынка, — Маринка скривила тонкий длинный рот, которому всячески пыталась придать более пухлые очертания, рисуя губным карандашом по светлому пушку так, что нередко казалось, будто у нее носом идет кровь.

Она сняла с алеющего ногтя невидимое ватное волоконце и отстранилась, любуясь красотой. В последнее время она взяла обыкновение раскладывать у Максима Т. Ермакова свое маникюрное хозяйство, состоявшее из ломаных тюбиков, крашеных ваток, похожих на елочные игрушки толстеньких бутылочек и воняющее ацетоном, как целый квартирный ремонт. Процесс были кропотлив, Маринка сушила ногти не менее часа, манипулируя маркими пальцами, будто деликатными щипчиками. Прежде она никогда не тратила на Максима Т. Ермакова больше времени, чем это было нужно для быстренького «мейк-лав» и несколько более длительного «мейк-ап», приводившего размазанное лицо в первоначальный нетронутый вид. Теперь же она будто заново осваивала Максима Т. Ермакова и все, что к нему относилось. Она разбрасывала повсюду патрончики с помадой и кружевное бельишко; пометив таким образом территорию, хозяйничала на кухне, сооружая единственное, что умела: тяжеленный борщ с мозговой костью, напоминающей целый сваренный дуб. Простейший «мейк-лав» она обогатила целым набором прихотливых приемов, чье киношное происхождение выдавал ее блестящий взгляд из-под спутанных волос в сторону предполагаемого зрителя. Она вертела загорелой пряничной попой и играла полоской трусов, будто хулиган рогаткой. Своими яркими ногтями она чесала Максима Т. Ермакова, точно любимую свинку; язык ее жегся и таял, будто бесконечный глоток коньяка. В этом новом сексе она была агрессором, а Максим Т. Ермаков — недотрогой с полыхающими нервами. Когда он, однако, был уже готов лопнуть, она оказывалась внутри неотзывчивой, будто туфля, забитая песком. Как это получалось, Максим Т. Ермаков не понимал.

— Ма-аксик! Ну Ма-аксик, не смотри на меня так! — Маринка обернулась, осторожно завинчивая валкий бутылек. — Я, что ли, тебе испортила пальто?

— Чего мяучишь, как ма-асквичка? — раздраженно отозвался Максим Т. Ермаков. — Думаешь, не слышно, как стараешься? Это они тут котики и кисоньки, а мы собаки. Г-хав! Г-хав!

— Вот гхто гхавкает, тот в палатках бананами торгует, — отрезала Маринка и, дуя на растопыренные пальцы, боком привалилась к Максиму Т. Ермакову. — А может, я твой ангел-хранитель? — кокетливо проговорила она, бодая его в плечо.

— Да уж это вряд ли, — пробормотал Максим Т. Ермаков, приобнимая Маринку под грудь. — Мои ангелы вон, в подъезде на подоконнике сидят.

— Плюнь ты на них, — горячо зашептала Маринка, поплотней притираясь к Максиму Т. Ермакову. — Плюнь и разотри! Ма-асква злая, нас не хочет. А мы еще злей! Выбрал тебя кто-то и прессует, чтобы нам было неповадно сюда приезжать. А ты оказался крутой! Круче всех мажористых мальчиков, которым только погрози, и они обделались! Вот как!

Шепот Маринки был осязаем, как густой и жаркий мех. Максим Т. Ермаков против воли широко ухмыльнулся.

— Максик, ты крепкий орешек! Как Брюс Уиллис! — поддала жару Маринка, все шибче работая бедром. — Пусть злые люди против тебя, но я-то с тобой! М-м-м… Уау! Максик! Максик, помнишь, я пришла к вам на выпускной… С этим Лешиком прыщастеньким… А ты мне тогда мороженого принес… И туфли раздавил прямо с ногами… Я тогда совсем не разозлилась, нет… Да, молнию там расстегни… Максик, я не хотела тебе раньше говорить, я же за тобой в Москву приехала… — Маринка извивалась, пачкая ногтями простыни, лицо ее пылало в паутине разметавшихся волос. — Максик, а хочешь, замуж за тебя пойду?

Вот те раз!

Провинциалы, приехавшие в Москву, не любят своих земляков. Начиная жизнь с нового столичного листа, они предпочитают чувствовать себя не детьми отстойных, использованных жизнью отцов и матерей, но порождениями поездов, дотащившихся беременными до столичных вокзалов и отложивших на перронах свои железные личинки. Никому не нужны свидетели, помнящие нынешнего крутого тусовщика на родном зажопинском дискаче, получившего локтем в нос от расплясавшейся телки, которую шел пригласить, или его же пятью годами раньше, в уродском полушерстяном костюмчике, читающего на школьном конкурсе стишки про родимый простор. Этот самый простор — бесконечные, на разные стороны расчесанные поля, миражи обогатительных комбинатов, густая медленная речка, по которой, кажется, можно писать пальцем, старая колокольня, обыкновенная, как пустая бутылка, и над всем этим какой-то страшной силы солнечный воздух, точно в нем идет электролиз, покрывающий облака ослепительным металлом, — этот пресловутый простор и правда таил в себе подспудные смыслы, но в Москве становился лишним, уцененным до нуля. Прошлые, домосковские победы здесь, в столице, оказывались позорней и обидней прошлых поражений. По этой логике Маринка, приехавшая завоевывать столицу со свеженькой победой на городском, проводимом под эгидой жизнерадостного мэра, конкурсе красоты, должна была обходить Максима Т. Ермакова за километр.

Маринка и правда представляла собой предельный образчик женского совершенства, какой только могла породить ленивая волнистая земля, так низко сидящая по отношению к небу из-за тяжести железных руд в брюхе. Элементы этой красоты, примелькавшиеся на улицах областного центра, как бы розданные всему женскому населению по справедливости, не означавшей счастья, соединились в Маринке избыточно. Из-за этого ее большие, чуть припухшие глаза и гладкие черные волосы, достигавшие сзади карманчиков тесной джинсовой юбки, казались ворованными, чужими. Маринка была панночка, панночка-ведьма. Лет, должно быть, с тринадцати, а то и раньше, она привлекала тучи особей сильного пола, от гормонально изнуренных старшеклассников до волосатых байкеров и рано пополневших, как бы обобщенных этой полнотой до одного простейшего мужского типа, представителей городского комитета по делам молодежи. Говорили, что ее отец, стокилограммовый пьянчуга с круглой красной рожей, будто только что выпеченной в глубокой сковородке, порет Маринку солдатским ремнем. Среди вившихся вокруг нее распаленных конкурентов находилось немало желающих это подтвердить. Все сходило с Маринки как с гуся вода. Она участвовала в каких-то инициативных группах молодежного развития; она танцевала в ансамбле «Зеленопольские зори», поблескивая со сцены сильно подведенными, как бы слезными глазами, поднимая матовую ножку на фоне герба области, соединявшего лебедя и стилизованный шагающий экскаватор.

На выпускной к Максиму Т. Ермакову она, наглая малолетка, явилась не просто так, а в качестве руководителя творческой студии молодежного досуга; плечистый Лешик, вовсе не прыщастенький, а, напротив, цветущий, как мак, состоял при ней секретарем. Никакого Максима Т. Ермакова Маринка не видела в упор. Она пришла не веселиться, а курировать: щурилась на выпускные напряженные пары, топтавшиеся в «медляке», будто шаткие четырехногие табуреты, и беседовала со школьным директором, смущенно кашлявшим в кулачок и, по-видимому, ощущавшим уровень ее минималистской юбки точно уровень воды, подступавшей ему под пах. Растаявшее мороженое — последнюю вазочку с опухшим содержимым — Максим Т. Ермаков понес Маринке с умыслом и туфли ей раздавил специально: эти носатые штуки, обильно украшенные бусинами и фальшивыми каменьями, тихо злили Максима Т. Ермакова, так что до невозможности хотелось наступить и хрупнуть.

Вышел скандал; Максиму Т. Ермакову, якобы напившемуся вдрызг и опозорившему школу, не хотели давать аттестата. Он не мог предположить, что впоследствии из этого случая в Маринкиной девичьей памяти возникнет целый небывший роман. Впрочем, все, что с ней тогда происходило, было материалом любовных сюжетов; все мужские особи по-разному выражали одни и те же чувства, которые Маринке, вероятно, казались еще более одинаковыми, чем они были в действительности. Ощущая в своей голове только нематериальные процессы, Максим Т. Ермаков распознавал Маринку как материальность повышенной плотности, слиток материального. Разумеется, она-то не чуяла ничего необычного в толстом выпускнике, от которого, сказать по правде, вовсе не пахло спиртным, а тянуло каким-то пресным сквозняком. Максим Т. Ермаков и сам тогда не сознавал, что уродился с аномалией в башке — Объектом Альфа, блин!

Вот кому-кому, а Маринке, первой красавице и первой суке среди юниорок родного края, не следовало перебираться в Москву. Областному геральдическому лебедю, раскинувшему над квадратным экскаватором треугольные крылья, она была прирожденная Леда. Если бы она осталась дома, то сделалась бы, пожалуй, высоким начальством и боевой подругой губернатора — широкого телом и душой усатого батьки, весьма поощрявшего талантливую молодежь. Все испортил конкурс красоты, на котором Маринка, дефилируя в тугом купальнике, сразила строгое жюри линией бедра, распространявшего при каждом шаге ударную волну. Победа и увенчание диадемой из стразов Сваровски сильно подняли Маринкину цену. Она захотела эту цену получить.

Кажется, она перевелась из местного экономического вуза в столичный или что-то в этом роде. К Максиму Т. Ермакову она явилась, чтобы перехватить немного денег, — и сразу, с красногорьевской рачительностью, отработала долг на осыпавшемся бумагами и бешено колотившем ящиками офисном столе. С тех пор Максим Т. Ермаков стал для Маринки запасным кошельком и по совместительству приятелем, с которым она обсуждала козни Москвы.

— Ты не представляешь, сколько здесь блядей, — жаловалась она, выйдя из очередного приключения сильно зареванной и сильно напудренной. — Из-за них у богатых мужиков не осталось ничего человеческого. Зачем такому мужику отношения с девушкой? Ему стоит пальцем поманить, и он получает любой секс, какой захочет. И по его масштабам за сущие копейки. Ему же негде кофе выпить, чтобы там не сидели три-четыре девки в блядских ботфортах. Бляди — они как вирус. Ломают у мужиков нормальную программу. Вот говорят: мол, с Украины, с Молдовы понаехало шлюх. Но если хочешь знать, москвички хуже приезжих. Такое из себя воротят! А как врут! Считают, что им по определению больше надо и больше полагается. Тогда чего дают себя снимать за двести баксов? На карманные расходы? Папа с мамой мало денюжек дают? Сидели бы, твари, по своим квартирам…

На это Максим Т. Ермаков только пожимал плечами. Цена в двести баксов его вполне устраивала. В то же время он, на свой отстраненный манер, сочувствовал Маринке. Маринка и правда очень старалась. Из своей бурливой речи она, как могла, вытравливала южнорусское гхеканье и усердно подражала кошачьим ма-асковским гласным — правда, у нее получалось скорее не мяукать, а квакать. Она приоделась на сейлах, сменила глупое золото на стильную бижутерию и уже не выделялась на гламурных корпоративках и закрытых вечеринках, куда правдами и неправдами умудрялась проникать. Иногда ей как будто даже везло. Она была замечена под руку с крупным ресторатором Мамедовым, большим и влажным мужчиной, проступавшим сквозь рубашки тонкого полотна, как проступает селедка сквозь слои оберточных газет. Видели ее и в обществе покрытого шрамами и крепкого, как футбольный мяч, генерала Ярцева, лично корпевшего над книгой мемуаров, подозревая всех помощников в искажении смысла и поражаясь тараканьей увертливости обыкновенных русских слов. Ради этой книги якобы и была приглашена Маринка, всегда сдававшая школьные сочинения самой первой — и всегда с недовложением запятых. От генерала Ярцева она перешла к издателю Полянскому, некоторое время возившему ее на международные книжные ярмарки и даже купившему норковую шубу — во Франкфурте, в турецкой лавке на задах бангхофа, напоминавшей не магазин мехов, а полный пуха и пера полутемный курятник.

Шуба, впрочем, шла Маринке необыкновенно. Ей бы пришлась к лицу и небольшая дамская квартирка с огромной шелковой кроватью, и яркая малолитражка, похожая на очень дорогую детскую игрушку. Но до квартиры и машины дело никак не доходило: покровители внезапно улетали в командировки, сунув Маринке тощий конвертик «на первое время». Это проклятое первое время никак не кончалось. Маринка зависла в безвременье, где были невкусны солоноватые толстые устрицы и пресная зимняя клубника, были неинтересны проходившие перед нею, будто череда открыток, красоты европейских столиц. Маринка страдала по-настоящему, выла и материлась в остывающей ванне, источая теплые слезы в ноздреватую пену, осевшую пеплом, но не было инстанции, которой она могла бы эти страдания предъявить. Мужчины, которыми она хотела завладеть, не столько ворочали делами, сколько ворочались в делах; эти серьезные дела забивали им мозги и даже кровеносные сосуды, потому они физически не могли еще и Маринку принимать всерьез.

— Ладно-ладно, какие наши годы, — подбадривала себя Маринка, скалясь в раскрытую пудреницу. — Знаешь, Максик, чего хочу? Замуж хочу за старика. Какого-нибудь народного артиста СССР. С дачей огромной, заплесневелой, с квартирой на Кутузовском, набитой барахлом. Чтобы лет пять ему отслужить — и, пожалуйста, богатая московская вдова!

— За старика-то зачем? — удивлялся Максим Т. Ермаков. — Что, у молодых денег нет? Старику тебя не протрахать, ответственно говорю.

— Максик, не тупи, — отвечала Маринка, перейдя на деловитый тон. — Московской вдове и цена другая. Будет так, как если бы я не приехала в столицу из Зажопинска, а всегда здесь жила. Возьму его фамилию, на которую туса реагирует респектом. Правильно овдоветь, Максик, — это как заново родиться. В хорошей московской семье, а не у моих придурошных родаков, которым не хватило ума даже квартиру выбить от завода. Ты не морщись, пойми: мы родились и живем, а на нас не накрывали. Не будет греха помочь себе немножко. Я ведь хочу по-честному. Пока мой народный артист скрипит помаленьку, буду любить его, как родного отца. После моего говнистого папки это будет, сам понимаешь, несложно…

Максим Т. Ермаков не хотел расстраивать Маринку, только в осуществимость ее матримониальных планов верилось с трудом. В Москве Маринка сделала успехи, почти содрала с себя провинциальную корку вместе с линючим красногорьевским тряпьем, но столица тем временем успела ее растереть. Изучая длинное, слегка раздавшееся в кости Маринкино тело, Максим Т. Ермаков больше не чувствовал в ней слитка материальности — того золотого слитка, что распознавался дома как особая ценность и особая судьба. Москва — громадная масса камня, бетона, металла, заливаемая миллионными и миллионными человеческими толпами, — отняла у Маринки ее материальную автономность, сделала своей почти несуществующей частицей. Московская земля оказалась тяжела для панночки-ведьмы; она уже не летала, распустив по ветру черные волосья, а грузно царапала асфальт покореженными шпильками; всякий раз, когда Максим Т. Ермаков ходил с Маринкой под руку, он оставался с измятым рукавом. В Москве большие Маринкины глаза, зеленоватые в крапинку, стали похожи на препараты под микроскопом, на меланхоличное и бессмысленное подрагивание клеток в водянистой среде. Казалось, будто слезы, испускаемые этими круглыми источниками, кишат вирусами, хотя это были самые обыкновенные соленые капли.

— Максик, ну скажи, что со мной не так? — всхлипывала Маринка, потеряв присутствие духа после самоотверженного секса.

— Дура, не реви, — грубо отвечал Максим Т. Ермаков. — Все дело в том, что в Москве до хренища блядей.

Помочь Маринке могло, пожалуй, только чудо, какое-то совершенно необычное стечение обстоятельств. Офонаревший от ее предложения и позволивший себя растерзать на бившейся в стенку кровати, Максим Т. Ермаков заподозрил, что такие обстоятельства имеют место быть.

Планы социальных прогнозистов, у которых явно было не все в порядке с их собственными набрякшими головами, делали Максима Т. Ермакова идеальным стариком. Судя по тому, что застрелиться надо было уже вчера, Объекту Альфа стукнуло, по матримониальному счету, лет девяносто. И десять миллионов долларов — не слабое наследство! Только откуда Маринка узнала? Неужели с ней провели тихую кагэбэшную беседу в темной конспиративной квартирке, заодно проверив на буром диванчике советского производства ее квалификацию? Непохоже. Глупо. Не возникает никаких дополнительных мотиваций для Объекта Альфа пустить себе пулю в башку. Маринкино поведение логично только как собственная ее авантюра, попытка оторвать крупный кусок. Наивные люди, думал Максим Т. Ермаков. Строят планы так, будто у него, главного какникак фигуранта в игре, нет никаких собственных интересов. Будто он только и мечтает, как бы их всех не подвести. Однако где же Маринка схватила информацию? Они что, объявления в газеты дают? Мол, такой-то и такой-то, имя-фамилия-адрес, является недопустимой погрешностью в причинно-следственных цепях, из-за него, дорогие граждане, все ваши бутерброды падают маслом вниз, но в случае его добровольного самоустранения близкие получат от доброго государства десять лимонов грина.

Абсурдно. И тем не менее уже не все проявления народного протеста против существования Максима Т. Ермакова объяснялись наймом и инструктажем. В одно прекрасное утро, чапая по ледянистой слякоти от парковки до офисного крыльца, Максим Т. Ермаков увидел пикет. «ЖЕРТВЫ “ЕВРОПЫ”» — гласил самодельный ватмановский плакат, гремевший на ветру, как кровельная жесть. Сердце у Максима Т. Ермакова екнуло и провалилось в желудок. Человек пятьдесят стояло перед крыльцом неровной цепью, и хотя все они были одеты в приличное штатское, почему-то казалось, будто это отряд, потерявший две трети своих. Почему-то мерещилось, что стоявших должно было быть гораздо больше. Отсутствующие обозначали себя белесой пустотой за спинами пикетчиков — и они же, очевидно, были на фотографиях, отчеркнутых с углов траурными лентами. Каждый пикетчик держал по такому обрамленному снимку, на котором таяли, просияв напоследок, сырые снежные хлопья. Максим Т. Ермаков, на всякий случай поставив торчком жесткий кожаный воротник, вгляделся в потерпевших. «Артисты? — подумал он. — Нет, не артисты».

Невозможно было сыграть или подделать свежее горе, уже присыпанное равнодушием жизни. Немолодая исплаканная пара вместе держала портрет густобрового парня в десантном берете, работавшего, вероятно, охранником в «Европе». Стриженая старуха в мужской каракулевой шапке пирожком выставляла перед собой чью-то фотографическую улыбку, неуловимую, как солнечный зайчик; на нижней крапчатой старухиной губе висела потухшая папироса. Старикам Максим Т. Ермаков не верил, зная, что нанять их проще простого и немощи их — политические пятаки — продаются недорого. Точно так же он не верил студентам и прочим молодым балбесам, сшибающим в политических массовках на пиво и чипсы. Но большинство демонстрантов были в возрасте, когда и помимо пикетов есть чем заняться в жизни. Максим Т. Ермаков обратил внимание на высокую властную женщину, стоявшую, видимо, по привычке, впереди остальных. Несмотря на печать высокомерия, на что-то тигриное в складках тяжелого лица, женщина дрожала в тоненькой щипаной норке, и глаза ее были пусты, будто пересохшие чернильницы. Она же первая заметила Максима Т. Ермакова и замахала рукой в красной перчатке. По цепи пикета прошло движение, будто среди пассажиров в дернувшейся электричке.

— Трус! Вон, вон, побежал! — закричала женщина мокрым сорванным голосом, что-то выкапывая у себя из глубокого кармана.

— Стой! Стоять! Подлец! Предатель! Чтоб ты сдох! — эхом пронеслось по пикету, и демонстранты, кое-как придерживая траурные снимки, принялись выхватывать стволы.

Максим Т. Ермаков не сразу понял, что направленное на него оружие — игрушечное. Был момент, когда он замер, стремительно сжимаясь до какой-то бездонной внутренней точки, тупо глядя на вперенные в него пустые черные дырки. Тут же все это пластмассовое полое вооружение затрещало, защелкало, едко запахло пистонной гарью, брызнули тусклые струйки из ядовито-зеленых водяных пистолетов. Стриженая старуха размахивала мумифицированной штуковиной, похожей, если присмотреться, на самый настоящий революционный маузер. Красная перчатка судорожно тискала нечто дорогое и вороненое, точно это был камень, из которого она пыталась выжать воду. Максим Т. Ермаков, весь взмокший под глухим кожаном, сердито топнул и ввалился в офисную дверь.

Ни к вечеру, ни на другое утро пикет не исчез. Правда, он несколько сменил состав. Наиболее вменяемых жизнь призвала заниматься делами (властную женщину в щипаной норке Максим Т. Ермаков не увидел больше ни разу); зато другие укрепились и стояли с безучастными улыбками, точно ждали в зале прилета какой-то потусторонний рейс с дорогими людьми на борту. К жертвам «Европы» присоединились жертвы пожара в Красноярске, теракта в Краснодаре, взрыва газопроводных труб в непроизносимом поселке под Уфой. Сплоченные группы активистов представляли две большие авиакатастрофы и не то пять, не то шесть крушений пассажирских составов; крушения следовали одно за другим безо всякой видимой причины, точно саму железную дорогу заедало, как застежку-молнию, на перегонах от Владивостока до Петербурга.

На пятачке между офисными башнями возникли палатки, ходившие ходуном на сильном ветру и издававшие под резкими порывами что-то вроде сырого кашля. Всюду летал разноцветный прилипчивый мусор, гарцевали и цокали по черному асфальту легкие банки из-под пива; ветер обламывал спицы задиравшимся зонтам. Среди пикетчиков выделялись сибиряки, привыкшие уважать свои трескучие крепкие зимы; здесь, под московскими мыльными дождями со снегом, они в своих куницах и лисах были как новорожденные птенчики с мокрыми перьями. Отдельно, под навесом из хлопающей парусины, располагались пострадавшие в инвалидных колясках. Некоторые, закованные гипсом в нелепые и патетические позы, напоминали поваленные статуи. Среди колясочников была всего одна молодая женщина (Максим Т. Ермаков в любом человеческом скоплении первым делом видел женщин, хорошеньких и молодых, после предложения Маринки особенно); она беспрерывно курила и говорила по мобильнику, но казалась отрешенной от всего из-за бледности острого личика, маленького на волне огромных и войлочных русых волос, усыпанных бисерными каплями. Вот ее бы Максим Т. Ермаков пожалел, единственную из всех. Он был в последнее время странно взволнован и предрасположен к поиску, несмотря на изнурительные пакости социальных прогнозистов. Матовая прелесть армянской девицы, преспокойно жившей теперь в квартире на Гоголевском, оставила в душе какую-то глубокую впадину, точно разрыв в облаках, на который все досадуешь, что он никак не нальется солнцем и пропадает зря, показывая среди хмари бесполезный мазок синевы.

Появление Максима Т. Ермакова пикетчики встречали всеобщим матерным воем и ураганной игрушечной трескотней. Народ, опять ничего не придумав лучше, метал во врага гнилые овощи и другие малоаппетитные продукты; их Максим Т. Ермаков научился ловко отражать зонтом-автоматом, выбрасывая купол навстречу полужидкому обстрелу. Все-таки многие снаряды достигали цели, доставалось и коллегам гада и предателя, имевшим несчастье опаздывать и норовившим прошмыгнуть. В результате перед началом рабочего дня туалет превращался в помывочное и постирочное место, с угрюмой очередью к раковинам и черным болотцем на залитом полу. Максима Т. Ермакова сторонились, бросая на него исподлобья неприязненные взгляды; в результате он оттирал кожан и выполаскивал зонт в персональной забрызганной чашке, мыча под нос какой-нибудь веселенький мотив.

Максиму Т. Ермакову не возбранялось опаздывать; все были бы только рады, если бы он не появлялся вовсе. Непосредственная его начальница Ика была обойденная большой карьерой бывшая комсомолка, лютовавшая теперь в своем двадцатиметровом, дешево обставленном кабинетике. Примерно раз в три дня Ика предлагала Максиму Т. Ермакову написать заявление по собственному.

— Макс, ну вы же понимаете, — говорила она, осторожно трогая прическу, в которой, казалось, каждый волосок был позолочен и уложен отдельно. — Все, что вокруг вас творится, несовместимо с имиджем фирмы. Перед офисом стало как перед вокзалом, честное слово. Да вы потом отлично устроитесь! А пока корпоративная лояльность призывает вас…

— Не призывает, — перебивал начальницу Максим Т. Ермаков. — Никакого заявления писать не буду. Нет, и все.

— Это вы мне говорите «нет»? — всякий раз поражалась Ика, бледнея под пудрой, так что становились видны два не совсем совпадавших лица, одно нарисованное и одно настоящее.

— Вам, вам, Ирина Константиновна, — хладнокровно подтверждал Максим Т. Ермаков. — Четвертый или пятый раз, между прочим. А хотите, так увольняйте меня сами, по статье. КЗОТ еще никто не отменял. Приказ издайте, мол, за нарушение трудовой дисциплины Ермакову выговор. Я нарушаю? Нарушаю. Чего же вы ждете?

— Вы не только опаздываете, вы еще и работать перестали совсем, — эти слова начальницы сопровождались тонким дребезжанием, исходившим не то из ее разбитого комсомольского сердца, не то от стаканчика с остро заточенными карандашами.

— Работать? Без бюджета? — саркастически спрашивал Максим Т. Ермаков, задетый денежным вопросом за больную струну. — Мне на свою зарплату билборды обеспечивать? Расклейки в метро? Вот как было бы удобно: плати сотруднику шесть тысяч баксов, а дальше он сам подсуетится! Свои, если надо, выложит! Может, мне грант у министерства культуры на нашу рекламу испросить?

— Ермаков! Раньше вы так не разговаривали!

— Раньше у нас не торчало по десять гэбэшников на каждом этаже, — задушевно напоминал Максим Т. Ермаков. — Ну, давайте, попробуйте, увольте меня!

Тут начальница без слов откидывалась в кресле и принималась гипнотизировать Максима Т. Ермакова холодными глазами, светлыми с паутинкой, от которых, должно быть, в лучшие времена у подчиненных бежал по коже легкий мороз. Теперь уже был далеко не тот эффект. Себе рассерженная Ика наверняка казалась коброй, грозно раздувшей капюшон, а Максим Т. Ермаков видел злую неудачницу с накрашенным увядшим ртом, похожим на осенний лист, ни на что уже не годную, кроме как спускать представительские деньги на стилистов и косметичек. «Что ты такое по сравнению с моими государственными головастиками?» — не без самодовольства думал он, откланиваясь, — и действительно натыкался в предбаннике на скромный экземпляр социального прогнозиста, который мирно что-нибудь читал или возился с хрипящей кофеваркой. Между прочим, Маленькой Люси все чаще не случалось на рабочем месте. Если же она сидела за своим аккуратным секретарским столиком, то все равно как будто отсутствовала. Максим Т. Ермаков догадывался, что она либо бегает к сыну в больницу, либо водит его на медицинские консультации, либо что-то в этом роде. Выглядела Маленькая Люся настолько плохо, что Максим Т. Ермаков даже смог представить боль, которую испытал бы близкий ей человек при виде ее опухшего личика в мутных очках и синеватых ноготков, прозрачных, как рыбья чешуя. Максим Т. Ермаков даже готов был помочь ее больному сынишке, но только не самым радикальным способом.

В промежутках между появлениями Максима Т. Ермакова лагерь пикетчиков жил своей собственной повседневной жизнью. Дважды в день знакомый гэбэшный фургончик с рекламой садовой мебели на борту подвозил горячую пищу. Откидывался задний борт, тетеньки в халатах сомнительной белизны переваливали алюминиевые баки, шагая с ними, будто с начинающими ходить тяжелыми младенцами, поближе к краю платформы. Снизу им протягивали бесформенные, как ямы, железные посудины, сизые губы хватали горячую картошку — во всем этом было что-то фронтовое, гиблое и героическое, и клерки, поглощая в офисных кафетериях бесплатный корпоративный ланч, ощущали необъяснимый дискомфорт. Порядок в лагере охраняла пара скучающих милиционеров, иногда общавшихся со своими трескучими рациями; на злостное хулиганство, каковым, несомненно, являлось метание овощей, они смотрели с искорками в цепких глазах обученных стрелков, словно всякий раз спорили между собой, попадет кто-нибудь в долгополого толстяка или не попадет. Неподалеку от ментов хлопала красным крестом большая медицинская палатка. Там, среди деловитого персонала, была одна темнокожая докторша, с широким львиным носом и сединой, как пена на чашке с капучино; Максим Т. Ермаков надеялся, что это какая-то международная миссия, пока почтенная мэм не обложила крепким русским матом налетевшего на нее велосипедиста.

И вот что интересно: за целых две — нет, кажется, три, вернее, три с половиной — недели в лагере не появилось ни одной телевизионной камеры. Ни одного завалящего журналюги, ни одного сюжета в новостях.

Теперь после работы Максим Т. Ермаков испытывал желание напиться — что в его специальном случае было все равно, что хотеть уснуть во время жестокой бессонницы. Бросив в багажник вонючий кожан, похожий теперь на свежесодранную тюленью шкуру, он колесил по знакомым питейным заведениям, благо никакие тесты дорожных инспекторов не реагировали на его организм, влей он в себя хоть целое ведро. Максим Т. Ермаков искал по вечерам островки нормальной жизни — «довоенной», как сказал бы деда Валера, называвший «прям довоенными» дефицитные конфеты «Метеорит» и подаренный ему на юбилей одеколон «Консул», только появившийся тогда в перестроечных «комках».

Диму Рождественского Максим Т. Ермаков обнаружил в баре «Разгильдяй», где ему, по совести, было самое место. Журналюгский журналюга сидел у стойки, сосредоточенно нюхая желтое содержимое своего стакана. Его остекленелые глаза блестели тем же округлым блеском, что и протираемая барменом пузатая рюмка; на светлом шелковом галстуке у Рождественского темнел подтек, похожий формой на восклицательный знак.

— Давай, за компанию, — двинул он стакан в сторону подсевшего Максима Т. Ермакова и, не найдя встречного сосуда, чтобы чокнуться, пихнул соседа в плечо.

Говорили, что Дима Рождественский получил повышение: теперь он заведовал отделом «Общество» в своем полуживом таблоиде, похожем на запущенный огород, с главным редактором, запиравшимся в своем кабинете на много суток и вылезавшим оттуда красным, как марсианин, почти забывшим русский язык. Работать в газете было практически некому — этим, вероятно, объяснялось повышение Рождественского. Журналюгский журналюга мало смыслил в общественных вопросах, но умел к любому факту присобачить глумливый комментарий, создававший впечатление, будто автор знавал намного лучшие общества, чем то, в котором вынужден, держась за больную голову, просыпаться по утрам. Эта же глумливая манера заразила и устную речь Димы Рождественского. Он обожал пугать молодых журналисточек и пиарщиц, намекая на неантропоморфные тайны профессионального мира. Он гипнотизировал жертву тяжелым взглядом, с трудом поднимаемым выше стола, и дружеским жестом, каким кладут собеседнику руку на плечо, брал коллегу за грудь.

Вынужденный скрывать, что знает жизнь меньше остальных — а когда ему было узнавать, попей-ка так! — Рождественский вообразил себе, буквально надышал некое плотное облако, в котором, как ему казалось, крылись темные причины общественных и личных его неустройств. Он чуял это облако над собой, когда наколачивал на чумазой клавиатуре очередной материал. Он тайно был убежден, что судить о чем бы то ни было для человека невозможно, — и выдавал суждения с легкостью лотерейного барабана, по триста-четыреста строк в номер. Незнание, как некая самодостаточная субстанция и плотный наполнитель головы, развило у Димы особое чутье, сходившее за журналистский нюх в изданиях, где ни от авторов, ни от читателей не требовалось особого ума. Чутье не только восполняло Диме недостаток информации и опыта, но уберегало его от многих неприятностей. Дима, можно сказать, был компенсирован. Он никогда не попадался навстречу главному, если тот в озверении валил по коридору, расшибая о стену костлявый кулак; в такие плохие дни, когда редакция ощущала себя семейством, у которого отец ушел в запой и бегает по дому с топором, Рождественский присутствовал в офисе, но оставался невидим, как ниндзя. Точно так же он, управляя своей немытой «маздой» в состоянии, близком к отключке, никогда не нарывался на гайцов, словно каким-то образом отводил им глаза. Опасность Дима чуял буквально своим нежнейшим носом, с бархатным родимым пятнышком, похожим на цветочную пыльцу; опасность воняла, смердела, и Дима, окруженный этими метафизическими запахами, уверенно утверждал, что жизнь — помойка и дерьмо. В этом была причина его неумеренности по части парфюма: сидя половиной задницы на высоком барном табурете, журналюга благоухал, как цветущий тропический куст.

— Чем это от тебя разит? — обратился он к Максиму Т. Ермакову, переводя нос из стакана наружу.

— Овощебазой, — лаконично ответил Максим Т. Ермаков, пытаясь привлечь внимание бармена, артистично вившего из двух бутылок полосатый коктейль.

— А по-моему, покойником, — определил Рождественский. — Я шокирован. Ты не из гроба вылез? Что-то у тебя рубашечка как будто истлела.

— Захлопни пасть, акула пера, — миролюбиво посоветовал Максим Т. Ермаков.

— Да ладно, очень милая шмотка. Стильная такая гнильца, мне нравитца, — заявил Рождественский, широко ухмыляясь и показывая неровные зубы, словно их отогнули открывашкой на манер железной пробки. — Овощебазой от тебя тоже несет. Ну, чего расселся? Ты будешь бухать или нет?

Лысый бармен, у которого галстук бабочкой совершенно соответствовал форме черных холеных усов, наконец отозвался на призыв, и Максим Т. Ермаков потребовал водки, сразу триста. Тут же он пожалел о выборе, потому что от водки обильно потел: вся проглоченная жидкость тут же стекала по спине, и возникало ощущение, будто тело выжали, как тряпку. Отступать, однако, было некуда: бармен выставил перед Максимом Т. Ермаковым в ряд три стакашки с «Финляндией» и подогретый сандвич с ветчиной. Наморщившись, Максим Т. Ермаков проглотил первые сто, в голове мягко стукнуло, хмель сразу вышел, как дымок из выстрелившей пушки. С большим неудовольствием Максим Т. Ермаков принялся за сандвич, имевший температуру человеческого тела.

— У меня неважные отношения с алкоголем, — пояснил он не то Рождественскому, не то самому себе.

— А вот у меня отличные, лучше не бывает. Алкоголь мой друг, — прокомментировал Дима. — А ты все равно пей, раз пока живой. Раз уж тебя народ до сих пор не пристрелил.

— Ты в курсах, я не пойму? — отозвался Максим Т. Ермаков с внезапным раздражением. Ему захотелось спихнуть расслабленного журналюгу на пол и поглядеть, как тот будет вставать на четвереньки.

— В курсах, а как же, — солидно произнес Рождественский. — Позавчера ходил на прессуху в фонд один благотворительный, офис напротив вашего располагаетца. Пронаблюдал! Классно ты зонтом шуруешь. Помидоры летят, зонт им навстречу — прыг! Брызги обратно — хлесь! Знаешь, на кого ты похож в длинном черном кожане? На палача. Прямо весь такой сырой от крови, весь такой пропитанный. Очень, блядь, романтично!

— А чего ты, блядь, колонку не тиснешь? — с кривой гримасой поинтересовался Максим Т. Ермаков. — Твоя вроде тема. Вот оно, общество, во всей красе.

Дима Рождественский вздохнул и взлохматил шевелюру, настолько дикую, будто она питалась, как почвой, непосредственно тканями пьяного мозга.

— Друг, мне тяжело тебе это говорить, но дело в том, что ты — не новость. Я имею в виду тебя как такового. Не ньюсмейкер. Понимаешь, нет? Как только станешь ньюсмейкером, я первый к тебе побегу, с диктофоном и фотографом. А пока извини…

— Не понимаю, — жестко перебил Максим Т. Ермаков. — Стоит владельцам халуп, предназначенных под снос, устроить пикет, как вы все там. Куча камер, все каналы, интервью с главой администрации… А тут прямо в центре Москвы уже которую неделю митинг. И не просто какие-то пенсионерки в беретках. Люди со всей страны приехали. Тут тебе и выжившие с новосибирского самолета, и все главные гады с крушения под Питером. Что, про все про это и сказать нечего?

— Ну, про питерское крушение мы писали. Давали целый разворот. И про самолет писали, я, кстати, сам туда летал с эмчеэсниками. Представляешь, круто! Они садились на шоссейку, трафик под ними дергался, как сумасшедший. Не вписались в поворот, распахали поле. От этой «тушки» осталась одна рванина. Вот бы тебе на это посмотреть!

— Не стремлюсь, — отрезал Максим Т. Ермаков. — Я тупой и нелюбопытный. Ты мне лучше объясни, суперский профи: почему одно событие становится новостью, а другое нет?

— Ишь ты, нелюбопытный какой! Пей давай. Со мной, ветераном борьбы за уничтожение алкоголя, даже не пробуй откосить!

С этими словами журналюга, пристроив в пепельницу прикушенную сигарету, забрал себе одну из двух оставшихся водочных порций, а вторую всучил Максиму Т. Ермакову. Пришлось опять глотать резкую жидкость, жегшую губы, точно они были разбиты. Максим Т. Ермаков понимал, что при деятельном участии неутомимого Рождественского, да если в бар подвалит дружественная компания, он наберется пустой отравы так, что на другое утро желудок превратится в мешочек углей. Пережив ожог пищевода и хлопок в голове, он тоже закурил, и сигаретный дым блаженно умягчил туманное сознание, посылающее куда-то тяжелые файлы.

— Ну? — придвинулся он к Рождественскому, у которого на определенной стадии пьянства вид становился растроганный и добрый. — Я выпил, теперь ты колись. А то в морду дам.

— Нет, вы слышите, га-ас-спада? — воззвал прослезившийся Рождественский к невозмутимому бармену и двум девицам поодаль, выложившим на стойку овальные декольте. — Он!.. Мне!.. По морде!.. Это как?

— Как? Физически, — хладнокровно пояснил Максим Т. Ермаков. — И не по морде, а в морду. Почувствуй разницу.

— Слушай, друг, ты такой толстый, а такой агрессивный, — укоризненно проговорил Рождественский. — Ну, хорошо. Ну, д-давай рассуждать вместе. Коллегиально!

Почему-то последнее слово показалось Рождественскому смешным, и он захихикал, еле держась на табурете. Максиму Т. Ермакову пришлось гулко стукнуть журналюгу по спине, заставив по-быстрому ссыпать хихиканье, как высыпает монетки огретый автомат.

— Эй, Макс, ты руки убери, — сипло проговорил Рождественский, выпученный, сопливый и будто немного протрезвевший. — Реально меня отпиздить хочешь? За что?

— Да ладно, не хочу на самом деле, — устало ответил Максим Т. Ермаков, которого начинали угнетать тусклые, с каким-то осадком на дне, барные светильники и доносившееся из полумрака щелканье бильярдных шаров. — Излагай насчет новостей. А то мне скоро перехочется тебя слушать.

— Думаешь, мне больно хочетца всю эту лажу озвучивать? — Рождественский нахохлился, медленно вращая перед своим невидящим взглядом пустой стакан. — Вопрос на засыпку: кто производит новость — массмедиа или жизнь?

— Медиа, само собой, — сердито ответил Максим Т. Ермаков. — Но жизнь тоже участвует. Скажем, в качестве сырья.

— Так, да не так. Прикинь, если бы любой лох мог выползти на улицу с плакатиком и сделатца новостью. Если бы это было доступно широким слоям населения. Что было бы, а? — Рождественский поднял на Максима Т. Ермакова печальный взгляд, в котором пробивался сквозь алкогольную пелену какой-то осмысленный свет. — Но ведь недоступно, пойми! Так же кусаетца, как коттедж на Рублевке. Новость — это дорого. У-о-очень! В новость надо хорошо вложитца. Самый качественный пример эпохи: самолеты гребаной Аль-Каиды врезались в Близнецов. Давай считать. Столько-то лет подготовки теракта. Маньяков учили, поили, кормили. Потом: стоимость двух «боингов», двух небоскребов, всего, что в них было, плюс народу полегло охрененно. Плюс последствия. Буш одиннадцатого сентября велел всем самолетам над Штатами сесть и прижаться брюхами к земле. Сели и прижались. Тоже встало в деньги! Округли, сколько всего всосала эта мега-гипер-новость? Теперь твой пример с хозяевами халуп. Кому-то были бы их пикеты интересны, если бы земля в Москве не была золотой? Сырье, ты говоришь. Правильно, Макс. Но сырье должно быть жирное, как нефть. А из говна конфетку делать никто тебе не будет. Самодеятельность снизу не поощряетца. То есть, конечно, обыкновенный лох тоже может засветиться в новостях. Если он очень круто за это заплатит. Обольет себя бензином на хрен и сгорит назло президенту Медведеву. Если ты, Макс, застрелишься, как от тебя хотят, мы про тебя информашку поместим. Всего лишь заметку, понимаешь, за всю твою долбаную жизнь целиком! А назавтра твой следок смоет новая волна. И все. Так что, друг, не лезь на газетную площадь. Для тебя это местечко по цене места на кладбище. И давай уже, отвали…

Утомленный собственной связной речью, журналюга свесил волосы и поехал локтем по стойке, явно собираясь отдохнуть. Максим Т. Ермаков стиснул Рождественскому хлипкое плечо, ощущая его небольшое мутное сознание, будто колышимую в слоях эфира сонную медузу.

— Откуда знаешь насчет застрелиться? — Он тряхнул журналюгу покрепче. — Фамилия Кравцов тебе о чем-то говорит? Сергей Евгеньевич Кравцов, такой лысый, зенки страшные?

— Да не знаю я никакого Кравцова! — Журналюга возмущенно дернулся и едва не смазал Максиму Т. Ермакову пальцами по губам. — Ты, Макс, совсем плохой. Бежишь, а по сторонам не глядишь? Так па-сма-три из-за зонта. Те, кто кидаются в тебя, они еще и текстами трясут. Типа «Ермаков, застрелись сам». Клево, да? Ну кле-ево.. А сами из игрушек — тра-та-та… Смотри, там не только игрушки, я у одного кар-рабин «Сайга» видал… Пальнет со всей дури, зонтик не укроет. Са-абражаешь, чего говорю? И все, отъедь, утомил…

— Ну и хрен с тобой.

Максим Т. Ермаков выпустил журналюгу и, чувствуя за бумажником сильно стесненное сердце, вытащил кредитку. Бармен, получив на чай наличную сотку, доброжелательно осклабился. Над бильярдным столом, в низком конусе света, радужном от табачного дыма, некто длиннорукий, в висящих подтяжках, целился кием в ослепительно яркий, мертвой костью лоснящийся шар.

— Народ — урод, — вдруг высказался сонный Рождественский в рифму, глядя сквозь Максима Т. Ермакова пустыми глазами с поволокой.

Эта дурацкая рифма, совпавшая с крепким взрывом бильярда, что-то столкнула в сознании Максима Т. Ермакова. Слова закачались, будто на волне, отступавшей и вновь наступавшей. «Не припомню, как давно понял я, что жизнь говно», — проговорил про себя Максим Т. Ермаков, весьма удивленный. Не успела сойти эта фраза, как навстречу ей набежала другая: «Ничего, что жизнь говно, скоро кончится оно». Что-то еще подплывало, уже звучало, тоже с последним ударением на «о» или «а», но колебания гасли, оставляя тяжелую зыбь где-то в области желудка. «Стихи, что ли, начать писать», — подумал Максим Т. Ермаков уже обыкновенным образом, направляясь к дверям. Вдруг он понял смысл того, что сочинил. Скоро кончится. Он встал, тупо глядя на бильярдный стол, где катились, мягко обмирая, четыре шара, а два стояли неподвижно.

Ну уж хрен вам — скоро! Нескоро. Домой, к Маринке, трахнуть ее и уснуть, а завтра поглядим. Максим Т. Ермаков мимолетно пожалел, что не подкатился к девчонкам, так пригласительно игравшим топлеными глазками, пока он, как придурок, спорил с журналюгой. Выходя, он увидел, как одна из девиц, посверкивая пирсингованным пупком и сидящей гораздо ниже пупка стразовой пуговкой джинсовых штанишек, подсела к Рождественскому и взяла его за шею, как клещ.

На другое утро Максим Т. Ермаков, еще толком не открыв глаза, подумал, что не выключил на ночь люстру. Комната, будто пудрой, была полна полузабытым солнцем; зеркало, вделанное в кривой советский гардероб, казалось металлическим. Что же за день сегодня?

Седьмое марта, ё-моё! Завтра восьмое.

Геморрой во всю задницу.

Маринка принимала душ, щедро заливая шуршащей водой клеенчатую занавеску. Так, спокойно. Времени до завтра целый вагон. Ополоснув лицо, еще облепленное паутиной сна, Максим Т. Ермаков отправился на кухню варить в щербатом ковшике кофе. Наплескавшись, Маринка явилась жарко-ароматная, подслеповатая и безбровая без своей косметики; Максиму Т. Ермакову всегда казалось, что с мокрыми волосами, похожими на черные прутья метлы, вид у нее довольно глуповатый.

— Сегодня у нас корпоративка! — объявила Маринка, нацеживая себе зеленого чайку. — А у вас?

— И у нас, — сообразил Максим Т. Ермаков.

Странно: мужское сообщество фирмы, относившееся к Восьмому марта по принципу «отдай, не греши», не выслало к нему человека за деньгами, обошло стороной. Может, купить начальнице самостоятельный букет? Или не надо букета?

Маринка, натянув на себя что-то радикально-желтое, с шелковым бурунчиком над тесно сомкнутыми коленками, убежала праздновать в свою контору — какой-то, кажется, инвестиционный фонд, куда ее пристроил, покидая, заботливый Полянский. Максим Т. Ермаков, сердито ворча, надел перед освободившимся зеркалом тот, розоватый, костюм. Слишком жаркий и пухлый для теплого времени года, слишком светлый для холодной, полной химикатов московской слякоти. Брючины, сколько Максим Т. Ермаков ни пытался их чистить домашними средствами, были буквально прожжены, как сигаретами, бурыми брызгами. Ни один приличный галстук из сохранившихся запасов не соглашался соответствовать этому безобразию. Недовольное лицо Максима Т. Ермакова тоже не желало соответствовать женскому празднику. Всегда воспринимаемое владельцем, из-за аномалии в голове, как персональный, ничего особенного не выражающий мираж, оно теперь приобрело странную выразительность, какую Максиму Т. Ермакову иногда случалось наблюдать у других людей, чем-то сильно выбитых из колеи. Новыми были резкие складки от носа к небольшому кривоватому рту, а сам нос, замороженного розового цвета, выглядел так, будто его, оторванный, пришил хирург. Давно пора было стричься: сахарная щетинка отросла и покрывала виртуальный череп бледным куриным пером.

А, ладно. Максим Т. Ермаков, не обращая никакого внимания на задубевших дворовых демонстрантов, залез в «тойоту» и порулил по солнечным улицам. Солнце и яркая синева, занявшая небо почти целиком, принесли не тепло, но мороз: звонко лопались под колесами застекленные лужи, рваный асфальт был тут и там заштопан игольчатым ледком, женские каблуки стучали по нему отчетливо и глухо, точно он был пустой внутри. Возле каждой станции метро стояли в ряд торговцы с ведрами, полными озябших мелких роз и морковного цвета тюльпанов, чьи слабые коробочки были стянуты, чтобы не разваливались, тонкими резинками. Покупателей было навалом. Практически каждый пешеход нес в руках букетик, завернутый в ломкий целлофан и словно вынутый из морозильника; каждому букетику предстояло перейти из рук в руки в течение дня.

Максим Т. Ермаков припарковался возле оживленного цветочного базарчика. Оказавшись среди потока людей, он сразу почувствовал, что на него смотрят. Если раньше он умел, как все москвичи, ни с кем не встречаться взглядами даже в самой плотной толпе, то теперь то и дело попадал на чужие глаза, пытавшиеся заглянуть ему в мозги до самого затылка. Чужие глаза были настороженны, злы, любопытны, чем больше злости, тем солонее цвет. Одни любопытные отодвигались подальше, другие старались притереться, потрогать; Максима Т. Ермакова не оставляло ощущение, будто его пасут одновременно несколько карманников.

— Гля, это он? Точно, он!

На Максима Т. Ермакова жадно пялились мешковатые подростки; из широких штанов с карманами до колен стервецы торопливо вытаскивали мобильники, явно собираясь сфоткать объект безо всякого согласования с федеральными спецслужбами. Загораживаясь собственной спиной, Максим Т. Ермаков потрусил в цветочный павильон, где товар был поярче и попышнее, чем в народных торговых рядах. За прилавком стояла здоровенная свежая девка в рябом огромном свитере, на котором, как на маскировочной сетке, болтались зеленые листья. При виде Максима Т. Ермакова она распахнула блеклые глаза и крепко сжала рот, словно поймала в последний момент готовое вырваться восклицание, что-то вроде «Убирайся вон!». Вместо этого могучая цветочница, переступив с ножищи на ножищу, выдавила писклявое:

— Слушаю вас, мужчина.

Максим Т. Ермаков гонял ее минут пятнадцать, осмотрев все по очереди дорогие букеты, в которых все было ярко, мясисто и словно завито на бигуди; при этом заблестевшие глаза цветочницы сильно бегали, исцарапанные красные руки то и дело что-нибудь роняли. «Ну, блин! — думал Максим Т. Ермаков — Ну, геморрой!»

Досаду его успокоили удивительно свежие белые розы, зеленоватые с плотных бочков и как бы недоспелые — так, что и правда захотелось их кому-нибудь подарить.

— Семь штук, — скомандовал Максим Т. Ермаков.

Убираясь с букетом, сырым и колким сквозь зеркальную бумагу, он заметил у фургончика «Хлеб» своих социальных прогнозистов. Мужчины приплясывали от холода в своих кургузых пальтецах; один держал перед собой две или три упаковки мимозы в целлофане, похожей на что-то сушеное к пиву; другой, дыша на скрюченные пальцы, пересчитывал деньги.

— С праздником, дорогие товарищи! — крикнул им, поднявшим сизые морды, Максим Т. Ермаков.

Однако всучить букет начальнице оказалось не так-то просто. Барыня, как всегда по праздникам, были не в духе. Они изволили явиться на службу без пятнадцати десять и, швырнув в приемной свою подержанную рыхлую шиншиллу, заперлись в кабинете. Все было готово к тому, чтобы, наконец, поздравить женщин, мерзнувших за компьютерами в голоруких платьицах каких-то слегка безумных телесных оттенков — словно каждая мечтала оказаться под платьем не такой, какова она в действительности, и эта мечта проступала сквозь тонкую ткань. Уже и Хлам, в превосходном галстуке сырого шелка, сказал перед коллективом торжественную речь и смылся. В кафетерии, на застеленных белым сдвинутых столах, блестели белым медицинским блеском пустые тарелки, в баре потихоньку редели водочные бутылки. Но начинать корпоративку, не поздравив Ику, было невозможно.

Максим Т. Ермаков валандался в предбаннике вместе с поздравляющей командой, которую возглавляла Большая Лида, всегда любившая что-нибудь возглавлять. Сейчас Большая Лида злилась и сильно дергала себя за белые хрустящие пальцы. Поздравляющая команда принесла корзину хризантем, пухлых, как творожные ватрушки, и гроздь воздушных шаров, которые мужчины надували, а женщины разрисовывали цветными смайликами. После двух с лишним часов ожидания смайлики немного скуксились, а сами шары, содержавшие если не добрые душевные порывы, то, по крайней мере, живое человеческое дыхание, сделались мутными, точно забродившими. В кабинете стояла тугая тишина: казалось, будто тишину туда накачивают, накачивают, и вот-вот она взорвется.

Все претензии были, конечно, к Маленькой Люсе. Время от времени она звонила в кабинет по внутренней связи и, роняя трубку на рычаги, сообщала со слабоумной улыбкой:

— Ирина Константиновна сказала — позже, работает еще.

— Ага, работает, как же, — бормотала Большая Лида, вышагивая по крохотной приемной и наступая на ноги своей команде, кое-как рассевшейся вдоль стен на неудобных стульях. — Издевается, просто издевается…

Маленькая Люся была сегодня совершенно выключенная. Казалось, будто она одевалась и красилась без зеркала. Этот трикотажный свалявшийся костюмчик овечьего серого цвета Максим Т. Ермаков видел на ней постоянно все последнее время. Светлые глазки Маленькой Люси маячили ярко и бессмысленно, на запавшем виске мерно дергалась жилка, будто кровь в ее организм поступала по каплям. «Неужели умер пацан?» — подумал Максим Т. Ермаков с холодком под сердцем, пряча за спину тяжелый букет.

Он как будто ничего не брякнул вслух, но Маленькая Люся повернулась к нему и шепотом ответила:

— Еще нет, но говорят, вот-вот. — Она наморщилась, точно укусила лимон.

— Как «вот-вот», ну сколько можно «вот-вот»? — налетела Большая Лида, стукнув длинными бусами о секретарский столик. — Битых два часа торчим, можно, наконец, принять людей!

Тут же за ее спиной с театральной демонстративностью открылась дверь кабинета. Все вскочили, спешно надевая на лица улыбки, будто противогазы по сигналу химической атаки.

— Два часа рабочего времени в моей приемной, как это мило, — проговорила Ика, стоя в дверном проеме, точно в раме официального портрета. — И сколько тут народу! Ну, у женщин праздник, это я еще могу понять, а мужчины почему отдыхают? Приняли Восьмое марта на собственный счет?

— Вадим Вадимыч уехал уже, велел праздновать, — заискивающе проговорила Большая Лида, за спиной делая виляющие знаки команде начинать поздравление.

— Но я-то еще здесь, — холодно возразила начальница, глядя Большой Лиде куда-то на подбородок, сжавшийся в напудренный комок. — Или это не считается? Я для вас пустое место, так? Что вы там трясете хвостом, как трясогузка?

Большая Лида в отчаянии выдернула руку из-за спины и схватилась ею за бусы, тотчас хлынувшие на пол и защелкавшие, с добавочным стрекотом, по голому паркету.

— Господи! Что я вам сделала? — со слезами в голосе воскликнула Большая Лида, пятясь от граненого ливня.

— Вы? Мне? — Ика иронически сощурила свои холодные глаза.

По случаю праздника начальница была при полном параде, в мучительно продуманном костюме, где каждая деталь, выдержанная в зеленых и бежевых цветах, как бы ручалась за несколько других; ее нездоровое серое лицо, с какими-то темнотами, размазанными вниз, казалось полученным по факсу. «Блин, на фига я сюда приперся», — думал Максим Т. Ермаков, пятясь в угол предбанника, где стояли старые набрякшие рулоны с распечатками дизайн-макетов; рулоны поехали по стене дугой и грузно шлепнулись.

— Макс, и вы здесь! — нехорошо обрадовалась Ика, и поздравители поспешно расступились, предоставляя Максима Т. Ермакова и поваленную им бумажную рухлядь в распоряжение начальства.

— Ой, здрас-сьте! — откликнулся Максим Т. Ермаков противным детским голоском.

— Ой, а я как раз хотела вас вызывать, — в тон ему подхватила Ика. — Хорошая новость: утвердили бюджет. Не слышали еще? Большой, привлекательный бюджет. А вас, вы знаете, решили освободить для креативной работы. Это ведь ваше главное? А размещением всяких клипов и билбордов я займусь сама. Вы будете только давать креативы и проводить по ним презентации. Финансовая часть проектов вас больше не касается. Замечательно, правда?

Максиму Т. Ермакову показалось, будто все освещение, включая солнечное, на секунду мигнуло.

— Я бы так не сказал, — произнес он осторожно, предъявляя Ике свою самую большую позитивную улыбку, от которой попискивало за ушами. — Я умею работать, знаю людей во всех партнерских структурах. Этим не обрастают за полтора месяца. И у меня вообще-то опыт…

— Знаю-знаю, — игриво перебила начальница, погрозив указательным. — Спасибо, что так беспокоитесь. Но я какнибудь справлюсь, Макс, вы это должны понимать.

«Ну ты и сволочь, — подумал Максим Т. Ермаков, продолжая улыбаться с остервенением, будто тянул сжатыми зубами грузовик. — Тридцать тысяч зеленых просто взяла и из кармана вытащила, это минимально. Я же намного скромней тебя, зараза. Я же почти на одних скидках живу, которые сам и добываю. Кто тебе, такой вот швабре, даст дисконт? Нет, ты хапнешь грубо, откатом. Представляю, какой ты под себя накрутила бюджет…»

— Вы побледнели, Макс, — участливо проговорила Ика. — Знаете что? Мы, пожалуй, и часть креативной работы передадим какому-нибудь большому рекламному агентству. Надо освежить имидж нашего продукта. Так вот взбодрить его, понимаете меня?

На последних словах, показывая, как надо взбодрить бренд, начальница расправила плечи и рубанула воздух обтянутым лягушачьей кожицей энергичным кулачком. Тотчас многие из поздравительной команды выпрямились, демонстрируя нужную бодрость, тут и там сверкнули глаза.

— Можно, конечно, и передать, — вздохнул Максим Т. Ермаков, присаживаясь боком на крякнувший столик Маленькой Люси. — Только встанет это во что? Агентство смету вам нарисует — и что туда заложит? Своих бухгалтеров, свою аренду, парковку свою. За нашу парковку фирма мало платит? Вот, и на чужую раскошелится.

— А это не ваше дело! — злобно отрезала Ика, и Максим Т. Ермаков сообразил, что попал в точку. — Так, вы пришли сюда, я вас не вызывала. Что вы хотели?

— Да я же не к вам, Ирина Константиновна, — благодушно расплылся Максим Т. Ермаков. — Я вот к Люсе пришел. Праздник же сегодня. Поздравить и все такое…

От такой невиданной наглости команда охнула. Кто-то дернул шарики, давно и мирно дремавшие на шкафу, ктото бросился вперед с корзиной хризантем. Из этой кутерьмы на секунду вынырнула Большая Лида: ее тяжелые щеки рдели кирпичами, сладкие духи обдавали ядовитым жаром, точно ими плеснули на раскаленную печь.

— Ну ты и гад, — прошипела она Максиму Т. Ермакову прямо в лицо. — Правильно тебя ненавидит народ. Оба вы гады, — адресовалась она отдельно Маленькой Люсе, какойто совершенно прозрачной в своей отстраненности, все пропускавшей через себя и ничего не воспринимавшей.

— Люсенька, с праздником тебя, с днем, так сказать, начала весны, — громко и торжественно произнес Максим Т. Ермаков и положил перед Люсей букет.

Казалось, эти цветы были первым, что Маленькая Люся увидела сегодня по-настоящему. И они стоили того. Белые розы в запотевшем целлофане чуть-чуть раскрылись, словно сделали вдох; нежный зеленоватый оттенок лепестков был как естественный румянец растения, шипы, будто слезами, заволокло чистыми каплями воды. Дивная прелесть такой банальной вещи, как семь штук роз, внезапно сообщила жлобскому поздравлению настолько высокий и трепетный смысл, что Максим Т. Ермаков смутился.

— Ой, какие… — прошептала Маленькая Люся, беря букет на руки, будто подкинутого младенца.

Поздравители не дали Ике полюбоваться на эту странную сцену. Людской клубок, нестройно выкрикивая какие-то подхалимские стихи, выкатывался в коридор. Большая Лида выхватила из платяного шкафа рыхлую шиншиллу оскорбленного начальства и, тряся пальтишком, словно собираясь им накрыть всю свою кипучую кодлу, пристроилась в арьергард.

— Спасибо, Максик, — тихо проговорила Маленькая Люся. — Очень красивые цветы.

Настала тишина, в глубине которой еще звучало округлое эхо удалявшихся поздравлений, потом мелодично звякнул поглотивший Ику центральный лифт, и тишина расслабилась, привольно разлилась по этажу. Малоформатный социальный прогнозист осторожно заглянул в приемную и, убедившись, что в помещении стало свободно, просеменил на угловой диванчик, где всегда сидели его дежурные коллеги, общипывая комнатный цветок, похожий на петуха. Максим Т. Ермаков давно заметил, что если для уличной наружки используются крупные мужчины с крепкими затылками, то на дежурства в помещениях всегда назначаются маленькие и субтильные — вероятно, чтобы офицер мог умещаться и выполнять свой долг в самом неудобном и тесном углу. Этот, предпраздничный, был какой-то совсем никудышный. «Ну вот, я и в жопе. На голой зарплате. Поверить не могу», — тоскливо думал Максим Т. Ермаков, машинально наблюдая за гэбэшником, вынувшим из кармана растрепанный пакет с глянцевым пистолетом на полуоторванной обложке и нырнувшим в рыхлое чтиво по самую макушку. На месте денег, вынутых Икой из жизненных планов и из самой души, образовалась пустота: Максим Т. Ермаков чувствовал эту пустоту, когда вдыхал и выдыхал воздух. «Ладно, не вечер еще пока что, — сказал он себе, вперившись в социального прогнозиста и меняя бессильный взгляд на хозяйский. — Стало быть, ваша контора и есть мой спонсор, решено. Вы мне, уроды, десять лимонов зеленых по жизни должны, и я добуду эти бабки из вас, козлодоев, хоть наизнанку вас, засранцев, выверну».

Малоформатный гэбэшник, почувствовав на себе внимание объекта, оторвался от тряпочной страницы, коричневые брови его, похожие на черствые корочки хлеба, полезли высоко и вопросительно. Максим Т. Ермаков решительно подошел к нему, и гэбэшник встал, как перед начальством, с указательным пальцем, заложенным в книжку.

— Молодец! Герой! — Максим Т. Ермаков хлопнул гэбэшника по пустому плечу пиджака, ощутив под бутафорской ватой как бы маленький гладкий камень. Лицо гэбэшника не дрогнуло, только в немигающих глазах будто упала свинцовая заслонка. — Ладно, я пошел, — бросил Максим Т. Ермаков, направляясь к дверям.

— Максик, подожди, — окликнула его дрожащим голосом Маленькая Люся. — Мне очень надо с тобой поговорить.

— Пойдем покурим, — попросила Маленькая Люся, нервно дергая ящики стола в поисках сигарет.

Курилка располагалась далеко, на боковой белесой лестнице, и была обустроена со всеми неудобствами, приличествующими корпоративной борьбе с нехорошей привычкой и потреблением чужого продукта. Идти надо было через весь этаж, потом подниматься, снова шагать вдоль длинной, сочащейся холодом стеклянной стены, затем спускаться на четыре пролета, тесных и крутых, чтобы достичь, наконец, замшелой от пепла тумбообразной урны, механически спускавшей окурки в черную водицу.

На дне лестничного пролета тесная толпа гудела, дымила, жестикулировала сигаретами; народу было, как на адской сковородке. Внизу, у стенки, Максим Т. Ермаков заметил две характерные макушки, крепкие и колючие; а может, ему теперь везде мерещились гэбэшники.

— Сюда, — он подтолкнул растерявшуюся Люсю в мутную стеклянную дверь.

Они оказались в тихом коридоре чужого этажа. Невдалеке виднелся красный, похожий на пухлый дамский рот, дизайнерский диванчик и растение в кадке, словно склеенное из жесткой гофрированной бумаги. Из принадлежавшей растению плесневелой землицы торчали свежие окурки, и Максим Т. Ермаков спокойно вытащил «Парламент».

— Тут, вроде, тихо, — проговорил он, пытаясь ровной интонацией успокоить Люсю, у которой пляшущая в пальцах сигаретка никак не брала огня.

— Макс, — произнесла Маленькая Люся грубым мокрым голосом, — ты знаешь, у меня Артемка, сын… Ну, ты в курсе… Его прооперировали в кардиоцентре. Успешная операция, я хирургу цветы отнесла, коньяк. И вдруг — стали отказывать все органы… Словно кто его отключает, систему за системой… Он в реанимации, в сознание не приходит уже двенадцать дней. Врачи говорят, что и не придет. Может, он слышит меня…

Тут глаза у Люси сделались вдвое больше и заблестели страшным зыбким блеском; вдоль носа двумя дорожками поползла горячая влага и, мутная от пудры, закапала с подбородка. Максиму Т. Ермакову стало не по себе. Он еще никогда не видел, чтобы слезы вот так непрерывно текли по неподвижному лицу, точно вода по камню.

— Я очень сожалею, — ответил он словами положительного персонажа из голливудского фильма. Прозвучало глупо, и Максим Т. Ермаков в досаде дернул пальмовый лист, отчего растение сухо загремело у них над головами.

— У нас осталось, может, несколько дней, — Маленькая Люся не столько затягивалась, сколько кусала сигарету. — Может, неделя или две. Артемка борется, не хочет уходить. У него совсем холодная кожа, только лоб горячий и волосы высохли, стали как синтетика. Он весь уже на искусственной поддержке, ночью сижу возле него, а такая гофрированная штука ухает, будто сова. Это Темка дышит. Он еще такой маленький, он совсем не понимает, что такое смерть, и как же ему умирать? Он ведь что-то думает, и я сижу рядом с ним, пытаюсь представить — что. Маленькому ребенку легко внушить, что он виноват: ломал игрушки, сумку маме разрисовал фломастерами. Я боюсь, что он думает, будто это все ему за сумку. Ребенок верит, будто его простят, не станут наказывать, если он пообещает, что больше не будет. Что мама простит… Иногда мне кажется, что я уже одна, совсем одна со всем этим, понимаешь, Макс?

— А чего тебе Ика отпуск не дает? — спросил Максим Т. Ермаков, почему-то переходя на шепот.

— Я не рассказываю никому, — тоже шепотом ответила Маленькая Люся, близко обратив к Максиму Т. Ермакову мокрое лицо, совершенно марсианское. — Так, знают в общих чертах. Я боюсь почему-то. Кажется, если все поймут, как нам с Артемкой плохо, будет еще хуже. Почуют кровь и загрызут. Веришь, Максик, по улице иду, спускаюсь в метро и мечтаю стать невидимкой.

— Тогда мне почему говоришь?

В ответ Маленькая Люся улыбнулась той слабоумной улыбкой, которая в последнее время не сходила с ее обглоданного личика, и ухватила Максима Т. Ермакова за толстое запястье.

— Максик, они тебя все равно достанут, — жарко прошептала она, моргая слипшимися ресницами.

— Они — это кто?

— Они, — Маленькая Люся скосила глаза на стеклянную дверь. — Они же не отступятся, Макс. Я сейчас ужасные вещи говорю… Но только ты потом все равно… Из пистолета в голову… А нам с Артемкой будет уже поздно… Если бы ты решился? Это подло — так тебя просить, но я уже на все готова, на все!

— Погоди. Да погоди ты, не реви! — Максим Т. Ермаков опустился перед Люсей на корточки, обхватил ее всю целиком, будто перепуганного брыкливого козленка. — Сосредоточься, гляди на меня. Вот ты взрослый, умный человек. Ты действительно веришь в то, что если я застрелюсь, то Артемка будет жить? Давай, включи логику. Ты правда думаешь так?

Маленькая Люся медленно подняла на Максима Т. Ермакова пустые мокрые глаза, медленно помотала головой.

— Ну, вот видишь! — обрадовался Максим Т. Ермаков. — Сама понимаешь, этого не может быть. Какая связь? Как может один человек, который живет и никого не трогает, быть причиной аварий, катастроф, смертей? Я что, по ночам поезда пускаю под откос?

— Тогда почему?.. — тихо спросила Маленькая Люся, опять оглядываясь на мутную дверь рифленого стекла, за которой густо рябили темные пятна и слышался топот многих ног по лестнице, чей-то гогот, сердитый женский голос поверх благодушных мужских.

Максим Т. Ермаков, конечно, понял, что имелось в виду. Если отвлечься от ясного внутреннего ощущения, что все обстоит именно так, как описали ему в памятной первой беседе государственные головастики, то история могла иметь множество объяснений: какой-то специальный тренинг, например, или кривая многоходовка охреневших спецслужб, принявших Максима Т. Ермакова за международного террориста. А что такое «внутреннее ощущение»? Нельзя ни потрогать, ни отколупнуть.

— Я не знаю, — почти честно ответил Максим Т. Ермаков Маленькой Люсе, почти без усилия глядя прямо ей в лицо, все-таки резавшее его почти открытый взгляд, будто слабосильная электрическая лампочка. От этой беспокоящей рези на глаза Максима Т. Ермакова внезапно навернулись крупные слезы, по чайной ложке каждая.

— Максик, какой ты хороший, — растроганно проговорила Маленькая Люся, вытирая тылом ладони вялую щеку. — Если бы я могла тебе помочь…

— А ты можешь, кстати, — вдруг сообразил Максим Т. Ермаков. — Видишь, меня прессуют, а я не понимаю ничего. Эти психи перед офисом — кто они такие, откуда взялись? Перед подъездом у меня такая же толпа придурков. Ну хорошо, со мной провели отдельную беседу, навесили мне на уши лапши. А им откуда известно про мою голову, про пистолет? Вот ты, к примеру, где взяла информацию?

— Как, ты ничего не знаешь? — удивление ненадолго переключило Маленькую Люсю с горя на реальность. — Ты давно набирал свою фамилию в поисковике, в Яндексе, например?

— Чего мне ее набирать? — в свою очередь удивился Максим Т. Ермаков. — Я не знаменитость, не звезда. По телевизору про меня нет ничего. Мне вчера один журналюга доступно объяснил, что камеры не приедут, поскольку за пиар не плочено. Я и сам все понимаю, не вчера родился.

— Нет, ты не понимаешь, — деловито перебила Маленькая Люся, страшненькая, как старая обезьянка. — В Сети Максим Ермаков — это как бы не ты. То есть ты, конечно, но как бы персонаж компьютерной игры. Игра называется «Легкая голова», самая рейтинговая в онлайне. Ну, и блогеры все время про тебя пишут. То есть как бы про того Ермакова, который персонаж, но на самом деле… Вот что, пойдем вернемся, я тебе лучше покажу. Ой, Макс, там такое!..

«Поглядим, поглядим», — бормотал Максим Т. Ермаков себе под нос, поспешая за Маленькой Люсей по ледяным коридорам и прокуренным лестницам. Отовсюду слышались разгоряченные голоса и биение музыки. То и дело навстречу валили валом взбудораженные клерки, неистово махавшие корпоративными флажками, а потом внезапно делалось пусто, и морозная солнечная панорама за окнами казалась сделанной целиком из шероховатого стекла. Люся, как-то неестественно повеселевшая, виляла впереди Максима Т. Ермакова на кривых каблучках.

В приемной от дежурного прогнозиста осталась распластанная ничком книжонка и шелуха вощеных фантиков от дешевых конфет. Все люди, у всех праздник. Максим Т. Ермаков взял у Люси ключи и обстоятельно запер дверь на три оборота замка. Тем временем Люся залезла в свое сутулое креслице и щелчком ногтя по клавиатуре разбудила компьютер.

— Максик, загружаю, — сообщила она, волнуясь и ерзая.

Максим Т. Ермаков протиснулся в секретарский закуток, отчего мебель крякнула, и вперился в монитор.

Так-так.

Даже ему, не понимавшему ничего про компьютерные игры и сроду в них не игравшему, сразу стало очевидно, какие громадные бабки вбуханы в разработку «Легкой головы». Графика была изумительная; дом, где обитал Максим Т. Ермаков, был узнаваем не только своим коренастым двухтумбовым силуэтом, но даже жалобным выражением балконов, напоминавших поставленные друг на друга тарные ящики со всяким хламом. Окно Максима Т. Ермакова на седьмом этаже мигало красным, будто тревожная кнопка.

— Максик, смотри, — Люся двинула мышкой, и дом начал укрупняться, распадаясь на мутную сетку и тут же уточняясь. На углу проявилась синяя табличка: «Усов пер. 16». — Это твой адрес, — сообщила Люся, что Максим Т. Ермаков и без нее уже понял.

— Кликни на окно, — потребовал он, шумно сопя носом.

Тут же ему показалось, будто в квартиру к нему вломилось полгорода москвичей. Реалистичность картинки была потрясающей. Вот комната, вот кое-как прикрытая пледом мятая кровать, вот бурый стол заслуженной учительницы с кубическим чернильным приборчиком, вот кресло, а на нем брошенные сегодня утром шелковые галстуки, напоминающие, при движении мыши, шевелящийся узорчатый змеиный клубок. Люся, составив бровки уголком, развернула картинку, повела влево, надвинулась прихожая, и Максим Т. Ермаков узнал на вешалке свое, висящее спиной к зрителю, испорченное кашемировое пальто.

— Так это что, смесь игры и реалити-шоу? — спросил он сам себя, быстро соображая, что разбросано в ванной.

— Не знаю, Максик, тут много странных фишек, — виновато откликнулась Маленькая Люся. — И это, представляешь, только обложка! Тут можно выйти на лестницу, спуститься в лифте, сесть к тебе в машину…

— А сам-то я где? — грубо перебил Максим Т. Ермаков.

— Сейчас, смотри.

Да, действительно, очень похож. Белая морда во весь монитор. Щеки, будто набитые чем-то карманы, выпученная ухмылка, какая бывает у отражения в самоваре. Вот морда отплывает подальше, поднимается толстопалая белая рука в черном рукаве и с черным пистолетом. Хлоп! Голова становится прозрачной, напоминая рентгеновский снимок; пуля медленно распарывает воздух, за ней тянется красивый радужный шлейф. Бамц! Пуля входит в голову и начинает там резвиться, будто золотая рыбка в круглом аквариуме. И снова ухмылка, как ни в чем не бывало, монстр как бы в комическом размышлении почесывает дулом пистолета толстокожую голову, на мониторе всплывает окошко: «ЖМИ СЮДА!»

— Ясно, — пробормотал Максим Т. Ермаков, пряча замешательство. — Люсь, ты кинь мне ссылку, дома почту приму, поиграю, погляжу, как там чего.

— Конечно, Максик. Ты, Максик, только сильно не переживай, — беспокойно заговорила Люся, брякая костлявыми пальчиками по клавиатуре. — Все, отправила! Максик, погоди, еще что покажу.

— Что? — резко обернулся Максим Т. Ермаков, уже нацелившийся вылезать из секретарского закутка и мечтавший порасшибать всю мебель в приемной.

— Я кое-что нашла в Интернете. Это правда важно. Видишь, люди путают игру с действительностью. Их на это провоцируют! — Маленькая Люся скорчила ту бессмысленную гримаску, которая в последнее время часто мелькала у нее на лице. — Вот, человек потерял близких в катастрофе. Представь его состояние. Если больше нет твоего мужа, твоего ребенка — это уже другой мир, чужой, непонятный. И если поверить, что твой муж и ребенок погибли, то можно верить и в другие невероятные вещи. Хоть в чертей, хоть в летающие тарелки. Жертвы эти, которые кидают в тебя овощами, воспринимают игру как подсказку. Им кажется, будто кто-то осведомленный дает им наводку. Тем более, они моментально выясняют, что и адрес настоящий, и персонаж реально существует…

— Это я уже понял, — перебил Максим Т. Ермаков. — Хочешь сказать, что горе делает человека идиотом?

— Не всякого, — тихо, с обидой проговорила Люся. — Ты, Макс, лучше посмотри. Я ведь и правда хочу тебе помочь.

На мониторе, с шипением и гулом неясных голосов, пошло любительское видео. Снимали зимнее взлетное поле, плоское и мерзлое, с чернильным леском на горизонте. Самолеты тут и там отрывались от бетона, похожие на задастых и важных, распустивших крылья гусаков. Картинка была неустойчивой; прыгала, то и дело попадая в кадр, какая-то неясная круглая башня. Вдруг камера поймала, как муху, трепещущий над башней серый силуэт. Силуэт, дрожа, стал стремительно расти, за ним тянулась жирная черная нить. Внезапно аварийный самолет сделался размером с кита и словно попытался нырнуть в пучину земли, плеснув, как кит, отломившимся хвостом. Вспыхнуло и вспухло курчавое пламя, гул человеческих голосов вырос до нестерпимой громкости и резко оборвался. Пламя застыло на остановившейся картинке, точно гигантская рыжая дамская прическа.

— Это казанская катастрофа, подлинная съемка, — пояснила Маленькая Люся, сворачивая видео.

— Ага, — пробормотал Максим Т. Ермаков, сразу вспомнив стоявшую перед офисом группу казанцев: плотно упакованных в черные кожаные куртки, в одинаковых круглых норковых шапках на почти одинаковых круглых головах. Их лидер, человек совершенно без шеи, с женским пожилым азиатским лицом, упиравшимся в грудь, был, однако, меток и длиннорук: его снаряды, пущенные с силой, летели почти по прямой и били в зонт со звуком, отдававшимся в желудке.

— А теперь посмотри сюда, вот, четвертый уровень игры, — позвала, загружаясь, Маленькая Люся.

Все то же самое, но будто обернутое в целлофан. Воспроизведены один в один ряды запаркованных самолетов, тупой силуэт башни, даже проезд грузовой миниатюрной гусеницы, везущей похожие на кофейные зерна миниатюрные чемоданы. Разница состояла в том, что на летном поле лежали черные, как буквы, человеческие фигурки, изпод каждой вытекало, очень натурально подъедая снег, кровавое пятно. Максим Т. Ермаков подумал вдруг, что настоящие трупы походили бы не на буквы, а на кучки тряпья. Игра, похоже, демонстрировалась в записи: безо всякого участия Маленькой Люси на летном поле шла перестрелка. Какой-то мультипликационный тип, с плечами широченными, как коромысло, и юркий клетчатый толстяк пуляли друг в друга круглыми зарядами, нанизывая их, точно бусины, на огненные нитки. Толстяк попал! Широкоплечий тип дисциплинированно улегся на бетон — и сразу в молочном небе появился серый дрожащий силуэт, самолет грохнулся, разломился, загорелся, на мониторе замигало, зудя, красное окошко: «Вы уничтожены».

— Это они, собственно, хронику обработали, только не пойму, в какой программе, — пробормотал Максим Т. Ермаков. — Представляю, сколько за эту съемку отвалили бабла. Снимал себе человек просто так, может, игрался с новым телефоном, и вдруг раз — в миллионеры…

— Вдруг раз — и сто шестьдесят человек погибло, — напомнила, сверкнув глазками исподлобья, Маленькая Люся.

— И что? Я тут при чем? — злобно огрызнулся Максим Т. Ермаков. — Ты хоть представляешь, чего на меня вешают? Те погибли, те умерли, здесь, там — и все имеет отношение ко мне! Да в мире всегда что-то такое происходит, назови мне год, когда не падали самолеты! Это кем надо быть, чтобы взять все на себя и со всеми все пережить? Титаном, Христом?

— Максик, извини, — сразу смягчилась Люся. — Конечно, ни один человек такого не выдержит. Ой! Так ведь они на это и рассчитывают! — вдруг догадалась она, схватившись ладонью за щеку. — Ну, чтобы ты застрелился!

— Ага, дошло, как до жирафа, — Максим Т. Ермаков, набычившись, засунул руки глубоко в карманы своих позорных забрызганных брюк. — Но я-то выдержу. Это уж я тебе точно обещаю. Я им устрою облом. Кстати, про игру. Это что, обыкновенная тупая стрелялка? Ничего понавороченнее они не придумали?

— Придумали, конечно. Тут можно играть по-разному: одному создавать команду из персонажей с разными свойствами, играть онлайн в команде с другими игроками, даже проходить обучение и получать квалификации. Очень много сложных миссий. Главная цель игры — чтобы ты, то есть герой, выстрелил себе в голову из пистолета. Для этого надо попасть в героя не помню сколько раз, больше тысячи, причем из разного оружия. А на первых трех уровнях, если игрок попадает в Ермакова, то Ермаков становится только сильнее, быстрее, лучше вооружается. Поэтому на четвертый уровень мало кто проходит. Только при помощи специального ключа…

— Очень, конечно, все интересно, только Ермаков — это я, между прочим, — язвительно проговорил Максим Т. Ермаков, чувствуя себя не столько застреленным, сколько ограбленным. Внешность его, перейдя в игру, сделалась как бы достоянием общественности. Внезапно уменьшившись до внутреннего содержания, Максим Т. Ермаков стал как десятилетний ребенок, ростом в метр двадцать, и этому ребенку, стыдно сказать, хотелось плакать. — А миссии, собственно, в чем состоят? Как они связаны с реальными катастрофами? — спросил Максим Т. Ермаков, терзая в карманах какой-то бумажный хлам.

— Напрямую и связаны, — с готовностью ответила Маленькая Люся. — Вот там, где я тебе показала, надо было спасти самолет с пассажирами. Если бы кто-то из команды игроков выжил и нашел чемоданчик с кодом, самолет мог бы сесть и двигатель удалось бы потушить.

Максим Т. Ермаков медленно вынул руки из карманов. Бумажки, которые он отросшими ногтями превратил в клочки, оказались сторублевыми и пятисотрублевыми. Блин!

— Можно склеить, — Люся виноватым взглядом проводила порхающую наличность.

— Ладно, забудь, — Максим Т. Ермаков отряхнул со штанов налипшие клочки. — Мне интересно вот что, ты, может, знаешь: катастрофы, которые в игре, — они за какое время? За последний год? За два? Это я недавно стал причиной всего плохого или с самого младенчества вредитель?

— Точно не за год, — сосредоточенно нахмурилась Маленькая Люся. — Насчет младенчества — это никак теперь не выяснишь, тогда не было ни Интернета, ни мобильников. Старые съемки не выложены в Сети, их еще оцифровывать нужно. Вот, девяносто девятый, падение спортивного самолета недалеко от Женевы. Самое старое, что удалось найти.

На этот раз съемки велись с самого самолетика, свободно болтавшегося над бездной. Должно быть, двигатели заглохли: не было слышно ни звука, кроме режущего скрипа, напоминавшего скрип садовых качелей. Из-за этого мерного скрежета Максима Т. Ермакова прохватило под коленками острое чувство высоты. Далекая земля то ложилась горизонтально, то вставала дыбом — и тогда казалось, будто выходившие справа, как стальные языки дверного замка, горные зубцы вот-вот пропорют самолетику напряженное крыло. В глубине белели похожие на упаковки таблеток аккуратные пригороды, светилась, будто проведенная фосфором, кромка озерной воды. Казалось, достичь всего этого невозможно, скорее уж самолетик, раскачавшись, сорвется в зенит, слепивший то слева, то справа начищенной до боли солнечной точкой. Но внезапно самолетик перевернулся, горы повисли, словно гигантские сосули, и сразу земля надвинулась, все замелькало, захлопало, будто протащили по кустам веревку с бельем.

— Показать, как это сделано в игре? — предложила явно довольная своими изысканиями Маленькая Люся. — Там Ермаков летает вокруг самолета, как Супермен, кулаками рулит, и надо попасть в него из автомата не меньше трех раз!

— Нет уж, хватит с меня. Что-то я устал, — Максим Т. Ермаков вытер тылом ладони влажный лоб. — Только одно мне еще интересно: почему ты играешь в эту муть? Когда у тебя такие обстоятельства, ты уж извини!

— Это не я, это Темка! — с гордостью воскликнула Маленькая Люся. — В этой игре тысячи и тысячи разного народа, а Темка в четвертой сотне по очкам, представляешь? Никто из геймеров не знает, что он ребенок. Все думают, будто ему уже восемнадцать!

Выпалив это, Маленькая Люся вдруг осеклась, улыбка на ее лице застыла трещиной. «Никогда твоему сыну не будет восемнадцати лет», — отстраненно подумал Максим Т. Ермаков. Только бы она опять не разревелась, дала спокойно уйти.

— Ну, я поехал! — сообщил он бодро, прокручивая ключик, торчавший из дверного замка. — С праздником тебя еще раз, несмотря ни на что! И спасибо, ты мне правда помогла, — добавил он уже нормальным человеческим тоном, отчего размазанные глазки Маленькой Люси опять налились и засияли, будто хрусталики.

«Так, я этого не видел», — скомандовал сам себе Максим Т. Ермаков, выскакивая в коридор. «И этого не вижу», — мысленно добавил он, почти столкнувшись с маленьким социальным прогнозистом, мерившим остроносыми, как подсолнечные семечки, тусклыми ботинками серый ковролин.

Пробка сияла, сколько хватало глаз, точно большая река в огнях. Сотни колес тяжело хрустели размолотым ледком, поднимался подсвеченный пар, густые лужи на подтаявшем дорожном полотне были как клей. «Вашу мать, больше трех часов, как на самолете до Парижа», — с досадой думал Максим Т. Ермаков, сворачивая наконец в хилый Усов переулок, известный теперь, выходит, тысячам и тысячам придурков. Душа болела о деньгах, которые теперь прикарманит ушлая начальница — да еще и попалит деловые контакты, которые Максим Т. Ермаков пестовал годами, к обоюдной выгоде и пользе. Парковка оказалась забита ржавыми советскими транспортными средствами, принадлежавшими, должно быть, дворовым демонстрантам. Кое-как приткнувшись, Максим Т. Ермаков, затекший от копчика и до пальцев, слипшихся в ботинках, выбрался из «тойоты» и только тут с отвращением вспомнил, что подарка Маринке на Восьмое марта он так и не купил. Надо хотя бы шампанского, конфет, торт какой-нибудь. Ничего, ничего. Держись, Объект Альфа, никто тебе не поможет, кроме тебя самого.

Подвальный магазин приветливо мигал электрической гирляндой, точно завтра наступало не Восьмое марта, а опять Новый год. «Пожалуй, и себе чего-нибудь, бутылочку какую-нибудь…» — думал Максим Т. Ермаков, спускаясь по крутым ступенькам неодинаковой высоты. В магазине бойко брякала касса, продавщица в овощном отделе сосредоточенно завешивала большую, как люстра, кисть винограда, покупатели толпились с полными корзинками, из которых в разные стороны торчали золотые и простые бутылочные горла. Праздник! Но только Максим Т. Ермаков собрался вступить в торговый зал, как путь ему преградил знакомый охранник, от которого на близком расстоянии сильно пахло грубой шерстяной одеждой.

— Вас не обслуживаем, — буркнул он, набычившись.

— То есть как? — опешил Максим Т. Ермаков. — Я постоянный ваш покупатель! Вы что, не узнали меня? Каждый день почти сюда хожу!

— Сказано: не обслуживаем! — громче повторил охранник, напирая на Максима Т. Ермакова толстой форменной грудью, усаженной, будто вбитыми гвоздями, железными пуговицами.

Максим Т. Ермаков беспомощно заозирался. Желтоволосая кассирша, всегда такая любезная, теперь показывала землистый непрокрашенный затылок, с преувеличенным вниманием разбирая корзины благонадежных граждан. Покупатели с набитыми пакетами проталкивались мимо Максима Т. Ермакова, бросая на него косые взгляды, напоминавшие просверки пугливых рыбешек в мутной воде.

— Да я на вас в суд подам! — воскликнул Максим Т. Ермаков не своим, почти женским голоском. — Позовите директора!

— Нету директора, домой уехал. Давай, проход освободил, на улицу быстренько вышел!

С этими словами охранник вытеснил Максима Т. Ермакова из магазина и, сопя, пихая под лопатку, заставил подняться по неровным ступенькам наверх, туда, где неприятный ветерок вздымал, по горсточкам наметая с асфальта, скудную снежную крупу.

Максим Т. Ермаков в растерянности захлопал по карманам, ища сигареты. Охранник, потоптавшись, тоже вытащил коробку папирос. Оба закурили, заслоняя от ветра рваный огонь зажигалок, причем курносое лицо охранника, озаренное на миг турбореактивным пламенем из его кулака, сделалось похоже на большой и выразительный кукиш. Настороженно поглядывая друг на друга, оба по очереди стряхивали пепел в чугунную урну, набитую какимито мятыми коробками и переломанными сухими стеблями. «Может, поговорить с ним по-хорошему?» — тоскливо подумал Максим Т. Ермаков, почти столкнувшись своим окурком с неприятельской папиросой, искрившей на ветру.

Но тут за спиной послышался мягкий, как бы шелковый, тенорок:

— Вечер добрый, сосед!

Максим Т. Ермаков резко обернулся. Перед ним стоял алкоголик Вася Шутов собственной персоной. Он состриг горелое со своей рыжеватой бороды, и теперь борода, сделавшись кривой, напоминала истертый, изработанный до корня веник. На голове у коренного москвича красовалась гнилая шапка-ушанка, похожая на кошачий труп, и одет он был в розоватый, цвета сардельки, женский пуховик, принадлежавший, должно быть, одной из его постоянных сотрудниц, в данный момент занятой с клиентом.

— Что, не продают тебе? — участливо спросил коренной москвич, помаргивая теплыми глазками, почти утонувшими в сизых мешках.

— Ну, — неохотно подтвердил Максим Т. Ермаков.

— Слышь, давай по-соседски помогу, — конспиративным шепотом предложил Шутов. — Ты скажи, чего надо, я мигом закуплюсь! И плохого не думай, у меня в голове бухгалтерия. Только дашь мне на беленькую, по случаю праздника. В виде комиссии, а? — Шутов подобострастно осклабился, показывая один, торчавший вперед, желтый, как щепка, передний зуб.

Максим Т. Ермаков заколебался. Иметь дело с алкоголиком Шутовым никак не входило в его ближайшие планы. А с другой стороны — как быть? Тяжело вздыхая, Максим Т. Ермаков отсчитал в трясущиеся руки алкоголика три пятисотрублевые бумажки, потом подумал и добавил еще одну.

— Значит, так: тортик йогуртовый, лучший, какой продают, потом коробку конфет, шампанское, коньяк, куриное филе или стейк из телятины, посмотришь там… — перечислял Максим Т. Ермаков, досадливо кривясь на радостные кивки взбудораженного алкоголика. — Себе за труды возьмешь пол-литру не самую дорогую. Мне сегодня денег на работе срезали, так что я теперь буду очень экономный!

— Все понл! Понл!

Держа перед собой радужные пятисотрублевки, алкоголик резво запрыгал по ступенькам в магазин. Максим Т. Ермаков остался на ветру, из-за которого обледенелый асфальт выглядел таким скользким, что по нему, казалось, нельзя было сделать ни единого шага. Голые ветви деревьев вздымались, словно пытались схватить на лету редкие тусклые снежинки, напоминающие моль, — и чудилось, что если черная пясть поймает порхающее насекомое, то сожмется в костлявый кулак. Время тянулось медленно. Подошвы тесных ботинок от холода сделались каменными, ног в ботинках как будто не было вовсе. «Сейчас наберет всякой дряни», — угрюмо думал Максим Т. Ермаков, глядя сверху вниз на магазинную дверь.

Однако опасения его не оправдались. Счастливый, словно уже отхлебнувший, Вася Шутов вылез на поверхность, волоча набитый доверху продуктовый пакет. В другой пакет, предусмотрительно захваченный на кассе, он стал по одной перекладывать покупки, одновременно сверяясь с длинным, уже замусоленным, магазинным чеком, и Максим Т. Ермаков с удивлением убедился, что Шутов взял все то, что он бы выбрал сам. Под конец в отощавшем мешке повисли, брякая, водочные бутылки.

— Ты, это, не обижайся, сосед, я тут две взял, акция у них, скидка то есть, — виновато сморщился Шутов. — А если обижаешься, так бери одну себе! — Он вытащил и предъявил крайне подозрительную бутылку «Столичной», чье горлышко напоминало грубо забинтованный палец.

— Нет уж, пей такое сам, — отшатнулся Максим Т. Ермаков.

— Вот спасибо, добрый человек! А то девочки у меня, им тоже по глоточку! Работа у них тяжелая, вредная… — бормотал довольный Шутов, роясь в кармане пуховика. — Сдача! Все до копеечки, — он вложил в руку Максима Т. Ермакова комок перемятых десяток и несколько монет, липких, как леденцы.

— Да ладно, оставил бы себе, — проговорил Максим Т. Ермаков, отчего-то смутившись.

— Деньги — ни-ни! — Шутов куражливо вздернул косую бороденку. — Деньги берем только за услуги. Работаем честно! А так, по-соседски, — всегда поможем. Так что обращайся. Номер квартиры знаешь. Все по списку купим, на дом принесем!

«Спасибо, что девочек своих не предложил», — кисло подумал Максим Т. Ермаков, раскланиваясь со щепетильным алкоголиком. Шутов, держа на отлете трепещущий мешок с бутылками, точно даму, ведомую в танце, заспешил вперед. Максим Т. Ермаков тяжело шагал, отставая, ручки его увесистого пакета вибрировали и посвистывали на ветру. Демонстранты перед подъездом сбились в тесный кружок и, судя по выражению спин, разливали спиртное. Ну и ладно. Гораздо неприятнее была долговязая фигура участкового, обрисовавшаяся под сутулым фонарем; маленький, скобочкой, рот милиционера был сердито сжат, походка выражала решимость совершить какой-то, пока никому, включая самого участкового, не известный поступок. «Этому, блин, чего надо от меня?» — с досадой подумал Максим Т. Ермаков, замедляя шаг.

Но оказалось, что участковый пришел не по его душу. Завидев Васю Шутова, милиционер дернул в его сторону костяным подбородком, и Вася послушно потрусил, запихивая водку вместе с пакетом за полу пуховика.

— Значит, шляемся где-то, дома не сидим, — недовольно проговорил участковый, приподнимая фуражку и обкладывая ледянистый лоб большим, не первой свежести, платком.

— Так я, Андрей Андреич, только до магазина и обратно… — заоправдывался Шутов.

— Ну, ясно, что не в библиотеку бегал, — насмешливо перебил участковый. — Я тебе говорил про рейд? Говорил. Так вот, на завтра назначено, на самый праздник. После двух часов сиди дома, как пришитый, приедем тебя забирать.

— Понл, Андрей Андреич! — бодро воскликнул Шутов, заправляя за пазуху торчавший и шуршавший полиэтиленовый лоскут.

— Смотри у меня, — нажал голосом участковый. — Мне завтра цифры нужны, показатели. У тебя вместо мозгов брага, убредешь куда-нибудь, и придется вместо тебя приличного гражданина сажать в обезьянник.

— Только, Андрей Андреич… Хорошо бы без этого, а? — Шутов осторожно дотронулся клешней до рыхлой, словно бы разваренной, скулы. — Ну, или не со всей дури, полегоньку? Я же добровольно и сознательно!

— Ишь ты, добровольно он, — зыркнул из-под фуражки участковый. — Твой образ жизни, гражданин Шутов, предполагает регулярное получение по морде. Притон держим? Держим. Пьем как лошадь. Тебя, если по закону, давно закрывать надо лет на пять общего режима. Соседи добрые у тебя, заявлений не пишут, только устно иногда пожалуются. И я что-то добрый стал. Такая беда, как ты, у меня на участке, а я еще с тобой по-хорошему, как с человеком, образно говоря.

— Андрей Андреич, да я же понимаю! Да я ж не подведу! — засеменил на месте подобострастный Шутов, так, что Максиму Т. Ермакову захотелось сплюнуть. — Вообще завтра из дома носа не высуну!

«Вот он, наш народ, — злобно подумал Максим Т. Ермаков. — Вот и клади за них жизнь!» В этот момент алкоголик Шутов показался ему символом всей той беспросветной народной массы, во имя которой государственные головастики понуждали его застрелиться. Ветер закручивал штанины Шутова вокруг его тощих полусогнутых ног, норовил сбить шапчонку, обшаривал его, осклабленного, укрывающего водку. Одна из его девиц, появившись из темноты, робко взяла своего патрона под локоть — еще более неустойчивая, чем Шутов, на высоченных платформах, отчего казалось, будто к ее ломким ножкам-спичкам привязаны чугунные утюги. Совершенно не меняя выражения лица, участковый извернулся и хлопнул девицу по заднице, плоской, как пакет формата А4. Путана, профессионально вильнув тщедушным тельцем, захихикала и заиграла подведенными глазками, отчего участковый налился кровью и крякнул.

«Вот она, гармония людских отношений, — думал Максим Т. Ермаков, ныряя в подъезд. — Эти трое на самом деле коллеги, можно даже сказать, семья. Вместе творят, так сказать, вещество жизни, ткут по миллиметру большое полотно. А я, значит, неудобный узел, который надо состричь. Или так чувствует себя любой человек, недостаточно простой? Везде в мире одиночество — личная проблема, а у нас — антиобщественная позиция. Или наша народная масса как-то по-особому устроена? Даже трудно вообразить, сколькими ниточками все они между собою связаны: соседи, родня, кумовья, кореша, одноклассникиру… Просто мох какой-то, а не народ. Нет уж, спасибо. Я на вас, сограждане, положил с прибором. Лишь бы Маринка сейчас не начала концерта. Лишь бы не разоралась, господи, господи, тошно мне от всего».

Но никакой Маринки в квартире не было. В темноте вкрадчиво журчал унитаз, чью холодную кнопку Маринка всегда забывала понажимать, чтобы вода перестала течь. Максим Т. Ермаков включил в прихожей свет и увидел все то, что три часа назад наблюдал на мониторе: вешалку, пальто с овощными пятнами, похожую на овощ собственную шапку… У него возникло странное чувство нереальности каждого предмета. Крепко зажмурившись, Максим Т. Ермаков потряс головой; вновь возникнув из зеленой концентрической мути, обстановка на какое-то время сделалась обыкновенной.

Интересно, где ее носит. Отсутствие Маринки возбуждало в Максиме Т. Ермакове почти ту же смесь удовольствия и раздражения, что и ее присутствие. Широкими шагами, выдававшими боязнь постороннего взгляда в спину, он прошел на кухню, выглотал из ухающего, щелкающего баллона литр минералки. Разместил покупки для романтического ужина в немытом холодильнике, где тянулись по мокрой стенке восковые старые потеки яичного желтка. Есть не хотелось совершенно, но Максим Т. Ермаков всетаки соорудил себе из батона, салата и ветчины лохматый сандвич, наболтал в глухую чашку растворимого кофе и со всем этим, кое-как повесив в шкаф отяжелевший за день костюм, плюхнулся за компьютер.

Письмо от Маленькой Люси выскочило немедленно, будто озябшая, ждавшая под дверью собачонка. Но Максим Т. Ермаков не стал нажимать на ссылку, решив, что на сегодня видел достаточно. На самом деле ему было страшновато обнаружить себя же, сидящего за компьютером, — оказаться словно в бесконечной анфиладе, какая возникает в двух, стоящих друг напротив друга, зеркалах, и бесконечно уменьшаться в симметричных перспективах, чья глубина так же нестерпима для ума, как бесконечность вселенной. Вместо популярной народной игры «Легкая голова» Максим Т. Ермаков зашел на Яндекс и набрал свои имя и фамилию в строке поиска.

В новостях собственно про Максима Т. Ермакова не было ничего, там доминировал некий Максим Ермак, генеральный директор благотворительного фонда «Счастливое детство», сам похожий на пожилого розового карапуза и дающий на один подаренный детскому дому компьютер два интервью. Все, о чем говорила Маленькая Люся, располагалось в блогах. Здесь популярность Максима Т. Ермакова зашкаливала за все мыслимые пределы. Ветвились дискуссии, везде, куда ни сунься, было топко от ссылок: казалось, только ступи — и засосет, степ бай степ, в такую интернет-глубину, у которой ни смысла, ни дна. Понять, как это все структурировано и что это все означает, не представлялось возможным — по крайней мере, на первых порах.

«Никогда бы не поверил, что у нас в России могут поднимать такие проекты!!! — захлебывался от восторга некий demon_ada , презентующий себя юзерпиком с изображением бронированного монстра, несколько похожего на бытовую скороварку. — Куда там Electronic Arts или SEGA, или Ubisoft!!! Революционная графика, движок поражает воображение! У Максима Ермакова можно разглядеть даже пуговицы и щетину на морде. Зацените новинки в игровой механике. В общем, категорически всем рекомендую! Геймеры, я горжусь своей страной!»

«Можем, когда захотим», — комментировала milena , представленная портретиком блондинистой красоточки, ясное дело, не соответствующим действительности.

«Максим Ермаков классный плохиш! Обаятельный и привлекательный. И страсть какой вредный для человечества. Эй, хорошие парни (и девчонки)! Все на борьбу с Максимом Ермаковым!» — вторил красноглазому demon’ у синеглазый paladin.

«Феерическая игра! — вел далее тему темпераментный alex_bars . — Подо мной два компьютерных стула пали, как скаковые лошади. Сплю два часа в сутки. Вот это жизнь! Разработчикам респект!»

«На английский игру будут переводить?» — простодушно интересовалась milena , вновь появившаяся со своими сахарными локонами и глазированными губками.

«Будут!!! Куда, на хрен, денутся! — бурлил патриотизмом demon_ada . — Даешь российский блокбастер!»

И далее в том же роде. Максим Т. Ермаков отлично знал эти левые технологии разогрева блогосферы, сам неоднократно проплачивал. Два-три юзера создают контент, дватри комментируют, стоит удовольствие недорого — в месяц пятнадцать тысяч деревянных. Правда, смотря какие юзеры. По условиям, это должны быть реальные люди с активными дневниками, но Максим Т. Ермаков всегда подозревал, что в разогреве участвуют наструганные про запас виртуальные заготовки. На всякий случай он проверил demon ’а, залезши собственно в дневник. «Это я на фоне Эйфелевой башни», — гласила подпись под фотографией, изображавшей жирного рыжего мужика в клетчатой рубахе навыпуск, с бородой как лисья оторочка тройного подбородка — причем собственно от башни была видна одна гигантская, желто освещенная, как бы янтарная нога. «Это я в Ницце», — тот же мужик в проеме узкой улочки, где все до одного решетчато забранные окна напоминают стиральные доски или птичьи клетки. Так, значит, интернетпродвижение «Легкой головы» сделано на совесть, без фуфла. В такую воронку широко забираются непроплаченные юзеры. Что ж, поглядим. Помассировав большим и указательным усталые захлюпавшие глаза, Максим Т. Ермаков принялся читать дальше.

А дальше шло интересное.

Humanist  (юзерпик с мультяшным котом в яркую пчелиную полоску): «Вчера видел живого Максима Ермакова. Реально, френды! Мне сперва сказали, я не поверил. Потом поехал в Усов переулок. Дом правда стоит. Я офигел. Потом из подъезда вываливает этот чел, зырк-зырк по сторонам — и в тачку. Ему вслед какие-то старцы палками — хресь! Не попали. Я бы попал!»

Verunchik  (опять красотка, только не блондинка, а брюнетка с гладким крылом волос): «Так поезжай и попади».

Experiment  (на юзерпике что-то абстрактное, многоногое, вроде раздавленного на стекле комара): «Ты сколько уровней прошел?»

Humanist : «Два. То есть полтора».

Experiment : «Ага, попал бы он. Чем кидать дешевые понты, попробуй попасть в него из арбалета во время теракта на Казанском, при индикаторе здоровья почти на нуле».

Анонимно : «Господа, это не реальный чел, это актер».

Verunchik : «Точно! Я его вспомнила!!! Он играл в сериале „Будь со мной“ того олигарха, которого Катя случайно убила ножом. Как же его фамилия? Вертится на языке».

Experiment : «Не в „Будь со мной“, а в „Крейсере“, и не олигарха, а старпома».

Verunchik : «И в том и в другом».

Sela_mucha  (юзерпик в виде ползущей мухи с оборванными крыльями): «Это рекламная акцыя игры. Ничо так креативно. Наняли артиста похожего отбашляли чтобы бегал такой красавчег. Скоро будут майки и кружки продавать с его патретом. Я куплю!»

Анонимно : «По-моему, это не коммерческая история. Игра-то бесплатная! Впаривают нам что-то, моют извилины. А вот что, не пойму».

Verunchik : «Я тихо угораю. Откуда такие анонимы „умные“ берутся? Прошли курс полной разгрузки мозга? Конечно, на игре кто-то зарабатывает деньги, а какие — не наше дело».

Humanist : «Что-то не вяжется. Актера наняли, допустим. А дом тоже наняли? Или специально построили, чтобы был сразу старый, постсоветско-маразматический? Может, наоборот все. Дом рисовали с натуры, персонажа рисовали с актера».

Sela_mucha : «Безразнецы».

Experiment : «У этого актера, тоже не помню фамилию, такая своя фактура. Он поэтому играет одних мерзотных персонажей. Может, кто-то богатенький решил сделать подарок народу? Вдруг актер в конце по-настоящему застрелится из пистолета? Будут народные гуляния, как бы торжество справедливости. У миллионов людей камень с души упадет».

Verunchik : «Ага, вроде как все получат компенсацию».

Experiment : «Наш народ можно обирать и топтать, и глотки затыкать. Но народу надо, чтобы кто-то время от времени жертвовал для него жизнью. Тогда будет баланс и самоуважение у всех. И дальше можно будет обирать и топтать».

Анонимно : «Какие мы все уроды».

Максим Т. Ермаков, читая всю эту муть, уже не чувствовал под собой ни задницы, ни кресла. Стояла глубокая ночь. В тишине по отдельности слышались звуки всех имевшихся в квартире часов: шарканье старых ПростоНаташиных настенных ходиков, крепкие щелчки железного будильника, нежная цикада механических Longines, снятых и брошенных куда-то в постель. Максим Т. Ермаков прошел на кухню, сделал себе еще один сандвич, сжевал его, не чувствуя вкуса, заправляя пальцем в рот водянистые листья салата. За окном, в тяжелом мглистом воздухе, толклись мельчайшие белые мошки, тускло светились столбцы подъездов в доме напротив. Было что-то неестественное в отсутствии Маринки об эту пору. Никакой корпоратив не гуляет до такого глубокого часа. Может, Маринка опять нашла себе приключение — сладкого папика с толстым кошельком? Ну и дал бы ей бог. А то ишь — замуж за тебя пойду!

Стоило бы, собственно, завалиться спать. Глаза Максима Т. Ермакова горели, словно засыпанные перцем, в голове крутился как бы слив мутной воды, забирающий в свою воронку все белое: шторы, постель. Но в Яндексе висели мегакилометры записей, содержавших мнения сотен совершенно незнакомых людей о Максиме Ермакове. Они привлекали неудержимо. Удивительно, но блогеры, желая сделать свои записи достоянием интернет-сообщества, никак, по-видимому, не учитывали, что сам Максим Ермаков может это прочесть. Это придавало исследованию остроту не вполне законного поступка.

«Хочется сказать все на чистоту, — писала Lady_Irena , пожелавшая, чтобы ее представляли в виде белой розы, похожей на чашку густой, размешанной с сахаром, сметаны. — Пусть каряво но наболело. Хочется достать все из себя и отдать дневнику. Максим Ермаков подлец и урод. Как он может жить, когда вокруг умирают люди? Я тоже почти умерла. Эта зима такая серая, а на душе черно как в просторах Космоса. Этой зимой мы расстались со Славиком. Пусть говорят что и в одиночестве бывает счастье. Это лишь красивые слова. Если бы я могла пожертвовать собой для людей! А Ермаков может, но не хочет. Не понимаю почему.

Скажу честно и прямо. Максим Ермаков гавно».

«С начала года не вылезаю из депрессняков, — сообщал некий Kiber22 , почему-то визуализирующий себя башкой обритого жирного негра, похожей на коровью лепешку. — С тех пор как получил в табло в ночь на второе января, все в себя не приду. Мне разные мутные люди говорят, что сам во всем виноват, что со мной происходит. И даже друзья. Ну допустим, в том конкретном случае так и есть. Но чтобы виноват во всем??!!! Это кем надо быть? Я тут почитал разные посты про причинно-следственные связи и Максима Ермакова. Пишут, что из-за него у всех все плохо. Френды, дайте совет, плз: может, найти Ермакова, перетереть с ним жостко? Что он за чувак такой?»

«Я тоже читал про Ермакова, — комментировал Ded_pichto , заявивший о себе изображением, натурально, деда, разинувшего беззубый рот, затянутый седой паутинкой. — Тут, вроде, какие-то научные доказательства его особой роли в истории. Я долго думал над этим. По-моему человек чувствует научные законы на уровне своей физиологии и быта. Если уронить камень из руки то я знаю, что он упадет вниз. Без всякой формулы физики. Если я чувствую что кто-то виноват в том, как я живу, значит так и есть. И многие чувствуют так. Вообще большинство. Что из этого следует? Про Ермакова не лажа, а правда. Совершены научные открытия. Кому-то дадут миллион долларов нобелевской премии».

Kiber22:  «А мне что делать? Может Ермакова монтировкой по черепу отоварить?»

Ded_pichto : «Может и отоварить. Тут всего бизнеса на полчаса».

Скоро Максим Т. Ермаков почувствовал, что каждая буковка текста слезится. Серым пятном проступило за шторкой светающее окно, под потолком зыбились холодные табачные слои, снизу, из глубины двора, доносилось жесткое ширканье: дворник-таджик, похожий в своей муниципальной сине-оранжевой куртке на тропического жука, почему-то выжившего при минусовой температуре, тесал лопатой обледенелый асфальт. Максим Т. Ермаков вдруг осознал: кто-то должен быть виноват в том, что происходит в его жизни. Чувство, тонким липким язычком лизнувшее душу, было завистью — завистью ко всем согражданам, нашедшим виноватого в лице Максима Ермакова. Какое им вышло облегчение! И то сказать: людям в этой стране вот уже почти двадцать лет не дают толком определиться с виновными в постигших переменах, все играют с ними в хитрые игры. Где же они, блядь, враги народа?! Не происходит такого с народом без реальных злокозненных врагов! Дайте их нам!!!

Тут Максим Т. Ермаков словно бы погрузился в какуюто зыбкость, жидкость, тусклую муть. Каменюга сердца тянула его на дно. Это было какое-то новое, никогда прежде не испытанное состояние. Всякий видимый предмет сделался отвратителен: кружка — тем, что из нее надо пить, кровать — тем, что в ней лежат, тапки — тем, что их следует надеть и в них шаркать. Отчаяние, вот что это такое, догадался Максим Т. Ермаков. Он стоял перед компьютером босой, в развязавшемся халате и тяжело дышал отвисшей, с гребешком белесого меха посередине, потной грудью. Стоп, стоп, скомандовал он себе. Это все запланировано. Социальные прогнозисты на это и рассчитывают. Они это специально устроили. Надо выбираться. За что бы зацепиться? За что бы схватиться, за какую соломинку?

Деньги — вот что спасет и согреет! Десять миллионов долларов. Мысль о них встречает по утрам, едва проснешься, — еще недооформленная, как свет из-за поворота туннеля, поначалу серый и призрачный, но по мере приближения раскрывающийся, будто глаз, набирающий силы и жизни. Деньги — живительная субстанция, подлинная среда обитания Индивида Обыкновенного: как для рыбы вода, как перегной или морские тяжелые придонные слои для некоторых видов микроорганизмов. Будем думать о деньгах. Будем мысленно открывать плоский тяжеленький кейс, этак одновременным щелчком двух пружинистых замков; благоговейно полюбуемся ладной кладкой банковских пачек. Втянем запах: новенькие доллары, когда их много, пахнут полынью. Вынем один кирпичик, не совсем посередине, но и не с краю; он плоский и плотный, деньги не успели распухнуть от человеческих пальцев, они отдаются тебе первому, и приятный вес упаковки подобен таинственному, содержательному весу еще не прочитанного, ни разу не раскрытого томика стихов. Десять миллионов долларов. С этими деньгами я стану самим собой. Жизнь больше не будет клеткой. Все уроды, начиная от государственных головастиков и кончая Икой, сделаются бессильны. Все неприятности растворятся. Все, что происходит в последние месяцы, потеряет значение.

С этими мыслями, плывущими по комнате, Максим Т. Ермаков сладко уснул.

Разбудил его грубый, крупного помола, телефонный звонок. Сигналил Просто-Наташин домашний телефон, которым Максим Т. Ермаков практически не пользовался, ввиду безлимитности мобильника. Допотопный аппарат помещался на ревматической тумбочке, в дальнем от кровати углу, и, несмотря на попытки Максима Т. Ермакова зарыться в постельное тепло, продолжал греметь. «Чего ей надо в праздник, поздравлений?» — подумал Максим Т. Ермаков про настырную Просто Наташу, из экономии никогда на мобильный не звонившую. Шатаясь спросонья и сильно шлепая босыми ногами по полу, он добрел до тумбочки, схватил и уронил скользкую трубку, выловил ее, качавшуюся на чумазом шнуре среди легких груд потревоженной пыли, и хрипло заорал:

— С праздником, с Восьмым марта!

— Тебя тоже, — ответил незнакомый голос, небольшой и плаксивый, но все-таки мужской.

Чертыхаясь, Максим Т. Ермаков нахлобучил трубку обратно на аппарат. Вкруговую потер ладонью лицо, зашуршавшее щетиной, увидел в зеркале свои глаза, красные, ошпаренные сном и как бы о чем-то вопрошавшие. Тут же телефон, надувшись, снова испустил крупнокалиберную трель.

— Чего надо? — вяло спросил Максим Т. Ермаков, прижимая трубку плечом и закуривая вчерашний чинарик, имевший вкус навоза.

— Ты трубку не вешай, интересное скажу, — прогнусавил давешний голос. — Твоя невеста, Марина Анатольевна Егорова, находится у нас. В милицию не звони. Приготовь три миллиона долларов юзаными купюрами…

— Стоп, стоп! — перебил неизвестного Максим Т. Ермаков, окончательно просыпаясь посреди холодной прокуренной комнаты. — Ты что, пацан, охуел? Насмотрелся кина? Откуда у меня три миллиона? Надо десять баксов на дозу, так и скажи!

— А может, тебе пальчик отрезанный прислать? — обиженно отозвался неизвестный абонент. — Имей в виду, мы люди отмороженные. Не найдешь денег — будем возвращать тебе Марину Анатольевну по частям. Сперва пальчики, все двадцать. Потом носик, ступню, еще чего-нибудь такое, чтобы жива оставалась. Ну а потом уже и сам обрубок в отдельном чемодане. Желаешь получать такие посылки?

Максим Т. Ермаков потряс головой, отчего предметы в комнате посыпались и сложились наново, как в калейдоскопе. Так, сколько на валютном счету? Если забрать сейчас, плюнув на проценты? Дура Маринка, дура, дура, дура! Небось, позвали дурынду в ресторан, а привезли в подвал, с пыльной наледью на бетонном полу и пустыми ржавыми батареями, издающими заунывные звуки. Лучше пока не думать. Такие воображаемые картинки могут попалить все деньги и нервы. И главное, дурища потом ни цента не вернет!

— А может, сто тысяч зеленью вам хватит? — хрипло спросил Максим Т. Ермаков плаксивого похитителя. — Все, что есть. У самой Маринки спросите, я же не олигарх.

— Ты не олигарх, ты тупой! — возмутился похититель. — Сказано тебе: три миллиона. Твоя проблема, где возьмешь. Нас не колышет, понял, нет?

Где-то на заднем плане гнусавого голоса все время выбегал сердитый женский говорок, заставлявший похитителя запинаться, мямлить и отмахиваться; еще там пиликала и прыгала какая-то маленькая музычка — и она же, вероятно, передаваемая по телевизору, слышалась сквозь стенку от соседей, отчего создавалось ощущение какого-то сквозного общего пространства, в котором похитителя можно потрогать рукой.

— Ну, хорошо, дай мне с ней поговорить, — примирительно сказал Максим Т. Ермаков, тоже вспомнивший содержание соответствующих фильмов.

— С кем это? — недоверчиво набычился плаксивый. — Да не с тобой! — обратился он изнанкой голоса к сердитой женщине, наседавшей на него с горячим шепотом, напоминавшим лопотание выкипающего чайника.

— С Мариной Анатольевной Егоровой, — усмехнулся Максим Т. Ермаков.

— С ней? А-а… Ну ладно, — вяло согласился похититель.

И положил, кретин, стукнувшую трубку на столик или что там у них имелось в качестве мебели. Сразу сделался слышнее телевизор, теперь передававший (в соседней квартире тоже) витиеватую, ноющую, как зуб, восточную мелодию. Максим Т. Ермаков жадно вслушался. Нет, не подвал. Судя по плотному, как бы закупоренному шуму, служившему фоном всей звуковой картине, это помещение на весьма высоком этаже, непосредственно над большим проспектом, где в настоящее время имеется автомобильная пробка. В помещении открывались и закрывались двери, перекликались сонные голоса, грубо брякали собираемые со стола тарелки, ложка или вилка проехала по тарелке вкруговую и зазвенела на полу. Их там человек шесть, не меньше. «Ну, где она?» — послышался далекий, уменьшенный вдвое, голос плаксивого. «В маленькой комнате, спит еще», — прозвучал сердитый ответ. «Нету там!» — крикнул плаксивый страдальчески. На это неразборчиво заговорили сразу две, удалявшиеся друг от друга, женщины, послышалось слово «ужратые» и еще «где я тебе возьму». «Да здесь я!» — крикнула откуда-то живая и целая Маринка, и сердце Максима Т. Ермакова нехорошо захолодело. Снова распахнулась дверь, послышался характерный звук водяного бурения, с каким сильная горячая струя наполняет ванну. Шепот, восклицание, округлый босой топоток. Наконец, Маринкин голос в трубке:

— Максик! Они меня завезли, надели на голову мешок. Спаси меня, Максик! Они меня убьют! Пожалуйста! — каждая интонация фальшива, все вместе напоминает плохое исполнение народной припевки.

— Все, хватит! — это плаксивый выхватил трубку. — Готовь деньги, тебе позвонят!

Некоторое время Максим Т. Ермаков тупо смотрел на пожелтелый от старости, напоминающий череп с бренчащими остатками разума, телефонный аппарат, словно видел такую штуку впервые в жизни. Потом пошел на кухню, вытащил из холодильника праздничный торт, украшенный полупрозрачным желеобразным фруктом. Сожрал, сковырнув пальцами, скользкий фрукт, потом отрезал, ломая кондитерский декор, толстый млечный клин, сожрал его тоже. Облизал испачканный кухонный нож, чувствуя сквозь сладость кислый вкус черного железа, щекотку лезвия на языке. Значит, так: все, что слышалось по телефону, походило не на пьянку дежурящих братков, а на похмельное пробуждение хорошо погулявшей накануне дружеской компании. Человек, которого похитили, не кричит «Да здесь я!» из ванной. И вообще концы с концами вяжутся плохо. Ну, допустим, Максим Т. Ермаков, впечатленный угрозами плаксивого, использует единственный путь добычи суммы: быстренько напишет на Маринку завещание, а потом, как идиот, пальнет себе в башку. Все равно Маринка вступит в права наследства не раньше, чем через полгода.

Блин! Тут самолеты падают, здания рушатся, жертвы исчисляются сотнями. Борьба за права Индивида Обыкновенного требует отражать весь этот напор, все равно как держать на весу тяжелый щит, в который бьет весь мир. До сих пор получалось вроде, хотя Максим Т. Ермаков далеко не титан. И вот, пожалуйста: пропущенный удар, от близкого, можно сказать, человека. Не набрать ли Кравцова Сергея Евгеньевича? Давненько не созванивались. В конце концов, разбираться с похищениями — его работа. Или все-таки это работа ментов? Интересно, что сейчас происходит в онлайн-игре «Легкая голова»? Наверняка осатанелые команды геймеров спасают похищенную брюнетку, а виртуальные посетители квартиры Максима Ермакова наблюдают разрушенный торт и валяющийся в прихожей, в позе бездомной собаки, нагруженный пистолетом портфель.

Пойти, что ли, посмотреть, как там оружие?

Но в этот момент Просто Наташин телефон опять зазвонил.

— Ты думаешь, козел, я с тобой шутки шучу?! — истерически орал в трубку давешний похититель. — Решил включить дурака? Не выйдет! Тебе человеческая жизнь ничто? Жизнь твоей невесты ничто? Своя шкура дороже? Какой ты после этого мужик!

— Тихо, тихо, — проговорил, ухмыляясь, Максим Т. Ермаков, которому все стало более или менее понятно. — Что у тебя за нетерпячка? Бабы накрутили? Включая мою так называемую невесту?

— Почему так называемую? — растерялся плаксивый, сразу сбавив тон. — Тиночка, он тут говорит… — обратился он куда-то в свое многокомнатное гулкое пространство, к неизвестным суфлерам. Сразу стало неразборчиво, потом раздался взрыв женского возмущения, похожий на падение ничком шкафа с посудой. В общем дребезге и звоне Максим Т. Ермаков явственно различил Маринкин треснутый хрусталь.

— Вот что, господин подкаблучник, — деловито обратился он к похитителю, — если дамы написали сценарий данного спектакля и не нашли на роль бандита никого покруче тебя, то им и правда можно посочувствовать. Особенно в день Восьмого марта. Тоскливо им, наверное, с тобой. Можешь, конечно, попытаться отрезать Марине Анатольевне пальчик с маникюром, только береги глаза: выцарапает. А мне больше не звони.

С этими словами Максим Т. Ермаков хлопнул трубку с куделью курчавого шнура на рычаг. По душе ходила электрическая зыбь. А если все-таки?.. Нет, вроде бы расклад понятен: Маринке не терпится получить свои — как она считает — деньги. Маринка пытается действовать, придумывает план, который и планом-то назвать нельзя: такое срабатывает только в дурацком сериале, но никак не в жизни. Злые люди бедной киске не дают украсть сосиски. Так и живет, но сколько можно, в конце-то концов? Вот и дернулась, почему-то полагая, что к ее затее грешно применять логику. А Максим Т. Ермаков применил, подлец. Так, а если все-таки ошибка? Тогда последует обещанная посылка и новый звонок. По-другому им невыгодно. Значит, что? Значит, ждать. И думать, думать, думать, как выдрать из социальных прогнозистов свои миллионы, которые вдруг показались Максиму Т. Ермакову какими-то вульгарными, и не деньгами вовсе, а бутафорией дешевого триллера, в который он почему-то втянулся.

Да, праздничек сегодня! Максим Т. Ермаков, подбоченясь, оглядел свое тусклое жилище. Повсюду лежала пыль, собиравшаяся на палец в виде жесткой серой ватки; Просто-Наташина квартира вырабатывала эту толстую пыль по какой-то особой технологии, добавляя в пух цемент. На полу валялись засохшие до крепости драконьей шкуры мандариновые корки, грязные носки. Захватанное зеркало платяного шкафа все было в радужных синяках. Максим Т. Ермаков, двигаясь замедленно, переоделся в набрякшие старые джинсы, напустил в пластмассовое красное ведро зарозовевшей горячей воды и принялся за уборку.

В конце концов, это было лучшее занятие в такой неопределенный и мутный день. Электрическая рябь все пробирала душу. Было жарко от ведра, от распаренных тряпок, от усилий, с какими приходилось добираться до запущенных темных углов. Кубическая чернилка от мраморного письменного прибора содержала окаменелую жвачку; никак не поддавался застрявший за кроватью, принявший позу подраненного голубя, глянцевый журнал. На грязных чашках, с черным дегтем и серыми радужными пленками внутри, тут и там виднелись рябенькие следы Маринкиной помады: именно они отмывались хуже всего. Легчайший сизый налет, оставшийся на столе после разрушения Маринкиной коробочки с тенями для век (теми самыми тенями, что придавали ее припухшим, налитым сыростью глазам мнимый египетский разрез), вдруг дал, при прохождении тряпки, жирную сиреневую полосу. Должно быть, сквозняк, который Максим Т. Ермаков устраивал для освежения сна, разнес мельчайшую субстанцию по всей квартире: невидимая, она проявлялась теперь, будто тайные чернила, буквально повсюду — на полу, на мебели, на холодном пластиковом подоконнике; получались темные иероглифы, с которыми едва справлялись щедро проливаемые моющие средства. Зеркало визжало, когда Максим Т. Ермаков, набычившись, тер его поперек и сверху вниз; казалось, будто он все сметает затянувшую проем паутину и сам же снова ее создает, вытягивает из крупинок, содержащих неисчерпаемый запас красителей.

Ё-моё, в жизни не отмыть!

И тут Просто-Наташин телефон разразился в третий раз. Максим Т. Ермаков крупно вздрогнул, что-то екнуло и оборвалось в животе. Мокрой рукой он схватил вильнувшую трубку и, прикуривая тоже мокрую, точно набитую фаршем, сигарету, буркнул:

— Ну, что еще?

— Сыночка, это мама, — послышался нестерпимо родной, нестерпимо интеллигентный голос, похожий на слабый раствор сахара в воде.

Максим Т. Ермаков перевел дух. Сколько времени? Еще только половина четвертого. Опять не дотерпела. Всегда она звонит первая и Восьмого марта, и в свой день рожденья.

— Мама, с праздником тебя! — воскликнул Максим Т. Ермаков, фальшиво улыбаясь красному ведру, в котором отяжелевшая вода напоминала борщ. — Желаю тебе здоровья, радости, долголетия!

— Сыночка, я просто беспокоилась, что ты так долго не звонишь. Думала, не случилось ли чего у тебя, — голос матери был нестерпимо кроток, вообще нестерпим во всех отношениях, с привкусом той сладковато-противной микстуры, которую полагалось пить по столовой ложке три раза в день во время зимних простуд. Чего только не вспомнишь из детства. Максим Т. Ермаков с необыкновенной живостью представил родительский «телефонный» столик, хрупкий и сухой, отзывавшийся дрожью на человеческие шаги, отчего почтенный, старше Просто-Наташиного, телефонный аппарат побрякивал внутренностями, точно полная монет тяжелая копилка.

— Так что стряслось, сынка? Ты не заболел? — настаивала мать, уже готовая от волнения сорваться на крик.

— Мама, с чего ты взяла?! — возмутился Максим Т. Ермаков в скользкую трубку, ведущую на этот раз прямо в родительский дом. — Просто занят был, уборку делал. Как раз собирался тебе звонить. Зачем ты всегда опережаешь? Что ты себе такое фантазируешь?

— Ну, ну, ладно, ладно! Хватит с матерью так разговаривать!

Мать всегда легко переходила от кроткого тона к бессмысленному покрикиванию, каким выгоняла с дачного участка соседскую пегую козу, и этот же тон применяла к людям, когда бывала застигнута на слабости, недопустимой для известного в городе музыкального педагога. Признаками этого состояния служили переборы желтых пальцев, рывшихся в рюшках у самого горла, и как бы внезапная сильная близорукость, дрожащий за стеклами золоченых очков сборчатый прищур.

— Мама, извини, — сразу отступил Максим Т. Ермаков, зная, что возражения приведут только к затяжной тяжелой ссоре, с маневрами оскорбленного молчания и звонками за полночь, никогда ничего не решавшими. — Ну, расскажи, как там у вас? Как сама, как отец?

Мать, сперва как бы неохотно, с печальными вздохами, принялась рассказывать. Отцу врач прописал немецкую мазь для суставов, очень дорогую. Отец сильно сердится, кричит, что врачи за такие рецепты получают проценты. Собирается на той неделе, если полегчает от мази, дойти до общества защиты прав потребителей, а если не полегчает, то будет дома сидеть. К матери сегодня уже приходили ученики. Помнишь Лидочку Малинину? Она уже музыкальный работник в детском саду. А Таню Носкову? Работает секретаршей у директора Красногорьевского рынка. У Танечки были как раз очень хорошие способности, а вот что с ней стало. И еще другие приходили, все взрослые, красивые, в кожаных плащах. Поздравляли, подарили новую кофемолку, натащили цветов. Отец в прошлом месяце разбил нечаянно большую вазу, ту, с васильками. Теперь некуда ставить букеты, так и лежат на пианино. Трамваи в городе стали ходить очень плохо, зато автобусы ходят хорошо. На месте хозяйственного магазина перед Новым годом открыли китайский ресторан…

Речь матери лилась из дырочек трубки, будто душевая вода, то горячая, то холодная. Казалось, если приноровиться с трубкой и шнуром, можно вымыть этой шуршащей водой всю комнату. Максиму Т. Ермакову, из-за длины шнура не могущему дотянуться до сигарет, очень хотелось все это прервать, крикнуть: «Да, случилось! Хочешь знать, что именно?» Однако же он прекрасно понимал, что вечные мамины страхи, в которых Максим Т. Ермаков температурит, ломает ногу, попадает в милицию, парадоксальным образом не имеют отношения к реальности. В этом воображаемом мире Максиму Т. Ермакову все еще не исполнилось восемнадцати лет, и потому он условен, будто тамагочи. Вероятно, существовали способы как-то разрушить стену миражей, чтобы черный ветер реальности ударил в напудренное старое лицо, чтобы сощуренные глаза цвета мутной морской воды наконец раскрылись по-настоящему. Ну, и что будет в результате? Никакой помощи сыну, никакого понимания, моральной поддержки, ничего. Скорее хаотический протест, поиск вины его, сына, как везде и всегда, — и немедленное попадание в больницу с приступом всех нажитых болезней сразу. Выйдет только себе дороже. Вот и приходится лгать, говорить самые естественные вещи типа «Поздравляю, мама» с интонацией вранья.

— Теперь ты расскажи о себе подробно, — строго сказала мать, закончив повествование про родной городок, казавшийся Максиму Т. Ермакову из Москвы каким-то картонным макетом.

— Ой, мама, да и рассказывать-то нечего, — опять покривил душой Максим Т. Ермаков, стараясь говорить как можно бодрей. — Работаю там же. Недавно машину ремонтировал. Вот, мою полы… Вот и все, собственно…

— Не хочешь быть со мной откровенным, — обиделась мать. («Да, не хочу», — мысленно подтвердил Максим Т. Ермаков.) — Врешь мне, конечно. («Еще как».) А помнишь, как часами рассказывал мне про школу, про ребят? Прибежишь, бросишь портфель в коридоре, и сразу: мама, мама! («Теперь ты врешь».) Ну, бог с тобой. Родители мало значат для взрослых детей. В отпуск хоть на этот раз приедешь или опять на Кипр?

— Я очень постараюсь, мама! («Какой теперь, на хрен, отпуск, да если и выйдет — куда угодно, только не домой!»)

— Ну, хорошо. Сходили бы на рыбалку с отцом. На даче крышу надо чинить. Приезжай.

И, наконец, повесила трубку. Максим Т. Ермаков, измочаленный, мокрый как мышь, бросился к сигаретам. Мать — это болезнь. Чем дальше, чем больше. Почему так тягостны ее звонки, ее смирение, ее обиды? Почему после пятиминутного телефонного воздействия мать продолжает присутствовать еще несколько часов, и намного явственнее, чем во время самого разговора? И тащит, и тащит с собой всю обстановку детства, отрочества, юности, тем бесконечно унижая Максима Т. Ермакова, сделавшего столько усилий, чтобы из этого вырваться!

Вдруг вспомнился, будто и не исчезал, трехэтажный длинный дом серого кирпича, сложенный, казалось, из брикетов грязного снега, почему-то не таявшего в летнюю жару. Чем выше к небу, тем больше дом относился к городу: на плоской крыше железными будыльями сквозили антенны, имелись на паре балконов даже белые, точно эмалированные изнутри, спутниковые тарелки. Чем ниже, тем явственнее дом погружался в деревенскую жизнь. Палисадник был обнесен реденьким забором, напоминавшим расческу без многих зубьев, забитую, вместо волос, травой, крапивой и даже побегами малины, на которых летом вызревали кислые ягодки на три зерна. Внутри палисадника разгуливали, в неопрятных панталонах и с хвостами топориком, ленивые курицы. Жительницы дома разбивали, для культуры быта, цветочные клумбы, представлявшие собой подержанные автомобильные покрышки, в которых теснились лохматые астры. Из всего, что имелось около дома, Максим Т. Ермаков любил только старое абрикосовое дерево: ветви его заржавели, искривленный ствол подпирался железным костылем — но каждую весну распечатывались тугие белые горошины, которые затем превращались в сизое цветущее облако, видное от самой автобусной остановки. В абрикосовом цветении совершенно исчезала из глаз увечная несущая арматура, оставалось только оно, облако, цветом и свежестью совершенно соприродное облакам небесным. Плоды у старого дерева были всегда немного сморщенные и будто бы с кровью, как вот бывают с кровью куриные яички. У матери, сколько Максим Т. Ермаков помнил себя, была аллергия на абрикосы.

Ермаковы жили на втором этаже. Специфический сладковатый запах подъезда, специфический лязг, с каким наружная железная дверь отрезала человека от улицы. Квартира на четыре комнаты, которую мать называла «четырехклеточной». По нынешним временам высоких цен на недвижимость стоит не больше пятнадцати тысяч долларов. В коридоре всегда валялось множество тапок, плоских и заношенных, похожих больше на мухобойки, — и ни у кого из семьи не было собственной пары. Всем служила одна и та же грубая фаянсовая посуда, ничего своего, только бабушке относили чай в особенной чашке, тонкой и на вид костяной, разрисованной поблекшими незабудками. По семейной легенде, только бабушка умела по-настоящему играть на фортепьяно; в это невозможно было поверить, глядя на ее шишковатые желтые пальцы, связанные узелком на животе.

Бабушка была совершенно крошечная, будто седая обезьянка; глаза ее, отягченные сморщенной кожей, были цвета куриного бульона: правый ясный, а левый — замутненный как бы овалом тонкого жира, с какими бульон достают из холодильника. Бабушка занимала самый уголок монументальной металлической кровати, чьи решетчатые спинки напоминали о кладбищенской ограде; эту кровать она делила с дедом Валерой, пока тот не умер. Кровать отгораживалась от входной двери узким, как башня, увенчанным резными темными зубцами, книжным шкапом. В этот маленький шкап было каким-то образом втиснуто как минимум втрое больше книг, чем он мог вместить. Казалось, что шкапчик, весивший столько, что его никто никогда не двигал с места, может в один прекрасный момент взорваться от внутреннего давления, будто деревянная бомба. Было почти нереально расшатать и вытащить какой-нибудь из крепких позолоченных томов, да и не имело смысла: казалось, все слова там, внутри, раздавлены. Однажды Максиму Т. Ермакову все-таки удалось добыть, валя ее на спину, одну толстенную книгу, стоявшую не совсем ровно, и выяснилось, что так и есть: некоторые буквы в словах были нормальные, а другие как бы выжатые и перевернутые. Эта книга, с похожим на окованную бочку корешком и с ветхими лоскутьями папиросной бумаги, скрывавшими многофигурные иллюстрации, не могла быть засунута обратно в сомкнувшийся, лишь немного набравший воздуха ряд, и ее пришлось запрятать под диван.

Много после выяснилось, что вся, сросшаяся в монолит, библиотека, стоявшая темной скалой посреди суетливой и пестрой жизни семьи, была на французском. Бабушка, которой принадлежало все это книжное богатство, ни разу на памяти Максима Т. Ермакова к нему не обращалась — как ни разу не садилась за инструмент, к которому испытывала буквально физическую неприязнь. Советское пианино «Элегия», представлявшее собой скромную полку с потертыми клавишами и потертый же корпус, занимавший в шестнадцатиметровой «зале» чрезвычайно мало места, вызывало у бабушки саркастическую гримаску. «У нее слишком высокие требования», — раздраженно говорила мать, так определяя абсолютный эгоизм, в который, будто в вату, была укутана маленькая старушка. В повседневном противостоянии, витавшем в четырех темноватых комнатах, Максим Т. Ермаков был на бабушкиной стороне. У матери была правота: она готовила, стирала, убирала, гладила километры пересохшего на ветру постельного белья — а Максим Т. Ермаков ненавидел правоту, тем самым инстинктивно отвергая жизнь, в которой необходимо все это проделывать. Из-за этой, накопившейся за годы, правоты редкие звонки матери в Москву были почти нестерпимы. И готовила мать всегда отвратительно: мутные супчики с нитками мяса, пресные тефтельки.

Вот знала бы мать, чем Максим Т. Ермаков сейчас занят. Он занят тем, что смотрит на Просто-Наташин телефонный аппарат. Он вот уже полчаса или больше протирает, держа в бархатистой от пыли тряпке, Маринкин флакончик парфюма, скользкий, почти растаявший, будто карамель, до сладкой желтой начинки. Во дворе какие-то придурки по случаю праздника бабахают петардами, огни на тлеющих нитях напоминают раскатившиеся клубки рыхлой разноцветной шерсти. Уже половина восьмого, вода в ведре остыла, все разворочено, надо хотя бы сделать чай и дожрать, что ли, йогуртовый торт.

Странно, как много хранится в памяти ненужного мусора. Дома по праздникам всегда покупали торты тяжелые, квадратные, местного производства, плотно напитанные крашеным маргарином. Украшения на торте располагались по принципу, повторявшему принцип квадратной скатерти на столе. Мать всегда резала торт сама, так, чтобы не повредить ни единой жирной розочки и ни единой завитушки; долго морщилась и примеривалась ножом, прежде чем провести черту. Ей почему-то было очень важно сохранить декор таким, будто торт и не трогали вовсе, чтобы можно было, что ли, все составить обратно. Иные кондитерские лепнины были совершенно несъедобного цвета — например, хвойно-зеленого или того бело-голубого, каким бывает мыло.

Бабушка, которой всегда относили в постель самый богатый кусок, лишь брезгливо трогала его собственной, кривой от старости, десертной ложкой, валила набок и так оставляла лежать на рифленом блюдце с незабудками. Сам Максим Т. Ермаков выяснил разницу между чайной и десертной ложками только в Москве, на чужом корпоративе, при любезном содействии костлявой дамы в состоявшем из каких-то полуистлевших полос дизайнерском платье, похожей оттого на забинтованную мумию. После этого Максим Т. Ермаков сделал все, чтобы не встречаться с мумией вторично, хотя она была нужна ему по делу и сама дала тисненую визитку. Дома все обиходные ложки, вилки и ножи, будучи помыты, сваливались мокрой гремящей кучей в расшатанный кухонный ящик. Мама, мама, где же ты была, когда я рос таким идиотом? Мама была на автобусной остановке у Центрального универмага. Там она стояла, в ряду других торговок, перед шатким тарным ящиком, застеленным газеткой. На газетке белели в ряд, подобно некрашеным матрешкам, разнокалиберные баночки с творогом и сметаной. Где-то мать находила по четыре тысячи, продавала по шесть тысяч за килограмм. То было время, когда отцовский «родной» завод наглухо стоял, буквально перестал дышать, не издавая больше в ночи знакомого уханья, шипения, бормотания; отец, насупленный, с отяжелевшими темными руками, похожими на выдранные из земли обрубленные корни, тихо сидел на кухне либо пропадал на даче, причем первые партии кроликов у него, по неизвестной причине, все передохли. Тогда получалось только у женщин; женщины, простые или опростившиеся, вроде матери, каким-то образом чувствовали перепады цен буквально в пределах знакомых городских районов, как чувствуют рыбы перепады давления в воде; они безошибочно находили укромные подвальные оптовки и устанавливали в бойких местах свои дощатые прилавки. Только женщины тогда и добывали копейку, делали ее буквально из жесткого солнечного воздуха, из пыльного ветра, подбиравшего и тут же ронявшего сокровища — блескучие бумажки от невиданных прежде «Марсов» и «Сникерсов», от жвачек и сигарет. Никто им за их копейку не говорил «спасибо». Творог у матери был сухой и невкусный, будто известка; взвешивание и распределение продукта по многочисленным ошпаренным баночкам сообщали квартире вид и запах детской больницы. Все, не продавшееся за двое суток, еще более явственно отдающее пеленками, полагалось съедать до крошки. До сих пор у Максима Т. Ермакова во рту этот кислый марлевый вкус, до сих пор у него в глазах оскорбительная картина: мать, обветренная и прямая, как почетный караул, над своим торговым ящиком, с ниткой волос в сжатых губах, завистливо косится на соседку, у которой задастый обстоятельный мужчина покупает носки. За материнскую кисломолочную торговлю Максима Т. Ермакова дразнили во дворе. Сейчас бы он сказал этим соседским кривозубым шакалятам слово «бизнес», и они бы моментально заткнулись.

Дети, пока не сравняются ростом с родителями, совершенно не замечают жизнь, идущую у них над головами. Это как слой облаков, как погода; хотя виртуальные осадки, выпадавшие с этих небес на белесую макушку Максима Т. Ермакова, всегда производили в его невесомой голове холодную метель, теперь он об этом совершенно забыл. Сохранилось темное воспоминание: мать беззвучно плачет, судорожно двигая подбородком, и снизу это выглядит так, будто ей мешают собственные зубы. Тут можно было бы сказать: материнская слеза прожгла мне затылок. Но слезы на самом деле были не жгучие, а тепловатые, они както очень быстро растворялись в коротко стриженных волосах, точно волосы и кожа и самое существо Максима Т. Ермакова были пустыней, жадно впитывающей дождевые капли. Именно это впитывание запомнилось навсегда, отчего Максим Т. Ермаков до сих пор не любит попадать под дождь с непокрытой головой. Нет никакой логики в сохранности и угасании воспоминаний. Багаж памяти подобен багажу беженца, точно человек за жизнь много раз спасается, эмигрирует, бросает нажитое, прихватывая в спешке только то, что под руку попадется. Хотя, казалось бы, жизнь течет ровно и обыкновенно. Что же это за перемены и сломы, не доходящие до поверхности сознания? Вот, пожалуйста, еще одна ярко освещенная картинка: бабушка тянет верхнюю морщинистую губу, похожую на сухой лавровый лист, к своей наклоненной чашке, в которой чай, видный сквозь стенки, прозрачен, как мед. Зачем это? К чему относится? Вот вроде бы ни к чему, а захочешь стереть — не сотрешь.

Как-то все потом у матери наладилось. Вместо потерянной работы в навсегда закрытой музыкалке (здание сырокопченого мясного цвета, из которого выпирали ребрами беленые полуколонны, моментально отошло, по логике дурного сна, к мясоторговой фирме) появились частные уроки. Кто-то из родителей все еще верил, что учиться на фортепьяно ребенку на пользу. Приходили главным образом отличницы отмененной музыкалки: разновозрастные, мелкие и дылды, а одна была такая, будто на постройку ее почти двухметрового тела пошли цельные свежие бревна. Получив в прихожей тапки, шаркали, как на лыжах, к раскрытому инструменту. Их мягкие резиновые пальчики ходили по черно-белым клавишам не бегом, а пешком; чемто эти упражнения напоминали девчоночьи игры в классики. Зайдя в «залу» во время урока, Максим Т. Ермаков видел два склоненных затылка и четыре работающих локтя — и каким-то образом сквозь зеленую стенку видел бабушку, скорченную под одеялом от тупых ударов ученической музыки. Почему-то все музыкальные звуки имели к бабушке прямое и личное отношение, отзывались в ней и будто влияли на самый ее физический состав. Иногда по радио передавали нечто, с точки зрения Максима Т. Ермакова, сладко-сумбурное, а на бабушку это действовало, будто полив на увядающую розу. Но так бывало редко, а в основном вся обиходная музыка содержала яды, моментально попадавшие в дряблые ткани и не убивавшие старушку только потому, что кровь несла их слишком медленно по синеватым жилам. Бабушка не могла, как все, слушать и не слышать; только тишина была ей убежищем.

Бабуся у Максима Т. Ермакова была особенная. Она не испытывала к единственному внуку никакого родственного интереса, ни тени сентиментальности, совсем ничего — но именно потому Максим Т. Ермаков бабусю уважал. Бесполезная и противная на вид, с какими-то странными отложениями под глазами и на осевших щеках, она была тем не менее реально крутой. Вот ее было совершенно немыслимо поздравлять с Восьмым марта: старуха не принимала поздравлений ни от кого и ни с какими праздниками. Она ко всем была одинаково равнодушна. Правда, Максим Т. Ермаков иногда привлекал ее внимание, вызванное, как он понял позднее, каким-то глубоким сродством между старухиной прозрачностью для музыкально организованных звуков и гравитационным феноменом у него на плечах. Поманив Максима Т. Ермакова плохо гнущимся указательным, бабушка брала его голову двумя холодными лапками, как берут сосуд, который собираются снять с полки. С выражением глубокого недоверия она ощупывала череп Максима Т. Ермакова, отчего мозг в черепе колыхался слоями. С одинаковым любопытством старуха заглядывала Максиму Т. Ермакову в глаза и в уши, как заглядывает кошка в мышиную нору. Должно быть, она видела или ощущала что-то; тогда Максим Т. Ермаков еще не догадывался, что с его головой не все обыкновенно, и думал, что в голову все-таки попала муха или палка, и бабушка смотрит, чтобы это достать.

Вот странно, когда же она умерла? Наверное, лет семь или восемь назад. Сама она, разумеется, не звонила Максиму Т. Ермакову в Москву, а мать почти не упоминала про нее, и в один прекрасный момент не-упоминание сделалось настолько длительным, что старуха просто уже не могла оставаться в живых. Благодаря матери создалось впечатление, будто старуха у себя за шкапом постепенно уменьшалась в размере и значении, пока не исчезла совсем, безо всяких врачей, официальных бумаг и похорон. Казалось, она растворилась в спертом воздухе своей комнатенки, как рыхлый кусочек сахара в стакане воды. Максим Т. Ермаков довольно часто думал о ней — то есть не то чтобы думал, скорее, ощущал ее присутствие в собственном прошлом, гораздо более явственное, нежели родительское. Тем не менее старухину смерть он пропустил совершенно.

Вот приходится слышать мнение (продолжал сам себя забалтывать Максим Т. Ермаков, в который раз подогревая чайник и все забывая налить кипятку в помытую мокрую кружку, где скуксился, набрав водопроводной влаги, чайный пакетик), есть, значит, такое тупое мнение, будто Москва не настоящая Россия и только за МКАД начинается что-то такое подлинное, реальная жизнь и тэпэ. На самом деле все наоборот. Отход матери от реальности объясняется именно тем, что она всю жизнь прожила в куцем, с короткими улицами, областном южно-русском городке, не дававшем никакого умственного и зрительного представления о жизни за его пределами. Сам городок был неспособен вырабатывать подлинность и тем обеспечивать своим обитателям собственную почву под ногами. За исключением крошечного исторического центра (группа плотненьких штукатурных строений со стариковскими причудами, вроде ржавого флюгера или башенки под черепицей, похожей на сосновую шишку), город был застроен домами распространенных типов: четыре, украшавшие Заводскую площадь, семиэтажные «сталинки»; затем трехэтажные, по малости города, хрущевки; затем неопрятные пятиэтажки семидесятых, где панели сварены грубыми черными швами, что создает, вкупе с решетками на окнах первых этажей, впечатление тюрьмы; наконец, дома современных серий, фасонисто обложенные рыжим кирпичом, среди них даже один действительно большой торговый центр, весь из тонированных в синь стеклянных панелей, как бы добавляющих блеклому небу фальшивой синевы. На что ни посмотри, все — копия, и кажется, что где-то есть гораздо лучшие, гораздо более реальные оригиналы.

Прежде, в тихие и хмурые советские годы, город еще обладал каким-то сумрачным очарованием, свойственным туману, дождю, нескончаемой мороси в праздный денек. Позднее, когда произошла perestroika и отдельную, весьма немногочисленную группу граждан областного центра расперло от денег, не-подлинность места проявилась со всей очевидностью. Перед рестораном мексиканской кухни зеленел гигантский, похожий на распухшую елку, пластиковый кактус, над крыльцом китайского ресторана соорудили фрагмент изогнутой многоярусной кровли, торчавший, как жабра, прямо из потертой панельной стены. Открылась диковина — казино: ночью струйки цветного электричества рисовали в темноте как бы купольное здание с двумя небольшими полукруглыми крылами, а днем обнаруживалось, что вся эта красота чудом держится на бывшем кинотеатре, неказистом и обветшалом, едва пережившем фасадный косметический ремонт.

Теперь, по прошествии лет, Максим Т. Ермаков полагал, что мать настояла на покупке дачи с одной-единственной целью: придать своей «четырехклеточной» квартире статус настоящего городского жилья. Подлинность достигалась от противного. «Дача» представляла собой дощатый, крытый латаным железом домишко-сундучок на шести бесприютных сотках садового товарищества, и там всегда протекала крыша. Максим Т. Ермаков никогда не понимал, во имя каких идеалов надо было каждые выходные тащиться туда на астматическом и грязном рейсовом автобусе, а потом еще полтора километра переть на себе тяжелые сумки, в окружении, так сказать, родных просторов, состоявших из колючих посевов и вонючих коров. Внутри дощатого коробка имелась комната о двух топчанах, кухня с грудой серой посуды за ситцевой занавеской, имелась маленькая плотная печка, пускавшая из щелей сизый едкий дымок, когда в ней занимались, попискивая от сырости, грубые дрова. Жизнь отказывалась держаться в этом ненастоящем домишке: всего за пять рабочих дней забытая на «даче» рубашка бралась каким-то нежным тленом, могильным бархатцем, свойственным всему отяжелевшему «дачному» тряпью; крупная соль в солонке, насыпанная накануне, застывала, будто гранит.

Все бы ничего, если бы «дача», например, служила детским играм, вроде той сказочной избушки, что красовалась, размалеванная, в городском дворе на детской площадке и часто содержала закатившиеся под лавку водочные бутылки. Однако родители относились к «даче» с тупой серьезностью. Мать уродовалась на грядках, громко расхваливая жирный чернозем, которого больше нет нигде в мире, кроме как у нее на огороде. Чернозем действительно был знаменитый: мягкой зимой он красил, как тушь, подтаявший снег, а летом питал главным образом роскошные сорняки, почему-то жалея своих могучих соков на морковку и свеклу. Отец вбил себе в седую твердую башку, будто кролики, поскольку они активно размножаются (отец любил повторять слова «в геометрической прогрессии»), решат все семейные проблемы с деньгами и продовольствием. Зверушки были довольно крупные, с ушами ослиной величины и сороковым размером задних лап. Однако на памяти Максима Т. Ермакова кроличье мясо ели дома только однажды: оно было жесткое и темное, застревавшее в зубах, и запомнилось, как отец, шевеля багровыми ушами, вгрызается в каплющую жиром кроличью ногу, будто пытается понять какую-то трудную истину.

В общем, отцовский бизнес-план с треском провалился, геометрическая прогрессия почему-то подвела. Но не это Максим Т. Ермаков ставил ему в вину. Он не мог простить отцу, что тот за жизнь так и не собрался купить автомобиль, так и не посадил единственного сына за руль. Когда семейство, нагруженное поклажей, топало к «даче» по ухабистой грунтовке и их обгонял, треща потревоженным гравием, соседский «жигулек», у отца на потном лице появлялось такое выражение, будто при нем кто-то громко испортил воздух. На задворках садового товарищества, в соседстве горько-зеленой ольховой рощицы, стоял, на кирпичах вместо колес, облупленный, когда-то синий, слепой на оба глаза, «запорожец». Максим Т. Ермаков любил забираться внутрь, на распоротое водительское сиденье, и, шатая туда-сюда выпадающий руль, воображал, что управляет автомобилем, что он уже взрослый. На первые заработанные деньги (удачно перепродал два «четырехсотых» компьютера) Максим Т. Ермаков купил себе тяжелый мотоцикл-ИЖак, тоже сильно не новый, с подтекающим аккумулятором, с потертыми седлами, еще сохранявшими в дизайне память о доблестной кавалерии. Переборкой усталой коняги Максим Т. Ермаков занимался все лето. Он бы, конечно, не решился подставить сквозную голову встречному ветру и всему его опасному содержимому (знал, что в воздухе всегда находится больше предметов, чем кажется обычному человеку: от насекомых и древесной трухи до падающих с балконов цветочных горшков). Однако дело решил шлем, ставший, собственно, одной из причин покупки мотоцикла. В этой уютной штуке голова успокаивалась и уплотнялась, переставала чувствовать щекотные информационные сквозняки. Но ведь не будешь ходить в шлеме просто так, будто детсадовец, наряженный на елку космонавтом. Шлем Максим Т. Ермаков купил новый и дорогой. Красный, крепкий, с двойной вентиляцией и размером с пылесос, он давал Максиму Т. Ермакову ни с чем не сравнимое чувство защищенности. Собственно, покупка мотоцикла и экипировки стала первым в жизни Максима Т. Ермакова настоящим счастьем. И тогда же он полностью ощутил, что они с отцом совершенно чужие люди. Отец как-то резко отдалился, приобрел привычку смотреть мимо Максима Т. Ермакова, а если и обращался к сыну с какими-нибудь короткими вынужденными словами, то будто бы силился увидеть что-то у него за спиной — нечто важное, что сын досадным образом застил. Покупка мотоцикла разом сделала Максима Т. Ермакова взрослым и ненужным. Бывало, он не умел скрыть радости после хорошего разгона по трассе и плюхался ужинать с широкой улыбкой на горящей морде. Тогда отец тихонечко вставал, немножко поддавая снизу стол с брякнувшей посудой, и, сутулый, с покатой тусклой плешью, отражавшей лампочку, шаркал к себе в спальную «клетку».

Бессмысленное дело выписывать родителям счета: они никогда не будут предъявлены к оплате. Чем больше пунктов в этих счетах, тем себе дороже. Не только не скажешь про счет никогда, но будешь стараться не проговориться, не намекнуть ни тоном, ни словом. Будешь терпеть с кривой улыбкой семейные беседы, в которых нет ничего про главное, а есть лишь взаимное обслуживание, где реплика подается, как передается соль или перец за столом (изредка мать бьет тарелки, но не все). Попробуй-ка пробудить этих седых и больных младенцев к реальности — получишь катастрофу. Понимаешь умом (не сердцем, увы), что мать и отец прожили в черном теле, что они несчастные люди, что им всегда есть что предъявить в ответ на твои претензии: два букета никогда толком не леченных в районной поликлинике застарелых болезней, две пары отяжелевших рук и заскорузлых ног, вытоптанный, как газон, зеленый палас, треснутый кухонный подоконник с невыводимым отпечатком некогда присохшей газеты, мутные баночки с какой-то едой в дребезжащем холодильнике, вросшие ногти, сломанные очки, вечно протекающую «дачную» крышу. Они на самом деле не осознают, что с ними произошло. Не понимают, что государство их имело по полной, как и «родной» завод, что никем, собственно говоря, не планировалось ни их долголетие, ни их благополучие.

Глаза на реальность надо было открывать тогда, когда еще оставались силы, где-нибудь лет до тридцати пяти. Сейчас поздно. Вон, отец опять побежал на Заводскую площадь за своим наркотиком: красными транспарантами, революционными маршами и напыженным оратором, очень похожим, вместе со своей трибуной, на бронзовые бюсты героев войны и труда, установленные рядком перед заводской проходной. Так и кажется, будто приволокли на трибуну перед людьми одного из курносых истуканов, что остальным истуканам тоже есть что сказать. В общем, полный дурдом. Могли бы родители что-то изменить, если бы жили с открытыми глазами? Вряд ли. Была бы та же квартира, тот же завод и в качестве средства выживания — позорная кисломолочная торговля. Но были бы, по крайней мере, несчастны по-человечески. Не лезли бы из одной неустроенности в другую, худшую, делая вид, что топчан вместо кровати и кривой сортир на огороде — это хорошо. Никакой «дачи» не было бы точно. И не было бы никаких «домов отдыха» с палатами на десять человек и танцамишманцами под лакированный бравый баян. А такими, каковы они сейчас, их, честно, не жалко.

У каждого ребенка проходит поперек судьбы темная граница, которую он переступает, высоко поднимая коленки. До этой границы ты уверен, что папа и мама могут все, что сильней и лучше будешь только ты сам, когда вырастешь. После — видишь родителей такими, каковы они есть, и с ними становится не о чем говорить. Таких сумрачных зон в детстве несколько, природа их плохо изучена. По-настоящему известна и описана только одна: когда человек лет в пять или семь осознает — я умру, и все умрут, и папа с мамой умрут тоже. Максим Т. Ермаков своевременно сделал это открытие — подсобил деда Валера, однажды утром найденный уже холодным, рядом с бабушкой, забившейся под одеяло, почему-то до конца делившей с умирающим кружевную ветхую постель. Следующие сумерки наплыли буквально через полгода. Максим Т. Ермаков спросил отца: «Пап, ты будешь начальником, когда ты станешь стариком?» «Может, буду, может, нет», — буркнул отец и свесил брови на глаза, мелко моргавшие. А Максим Т. Ермаков тогда считал, что все взрослые, по крайней мере правильные взрослые, к старости становятся начальством — как первоклассник, если он не отпетый двоечник, через одиннадцать лет закончит школу. Теперь, в сознательном возрасте, Максим Т. Ермаков понимал, что задал тогда отцу самый, быть может, болезненный для него вопрос. Но это понимание ничего не меняло. В памяти остался отец беспомощный и сердитый, с заклеенным порезом на бритом подбородке, выбирающий из своих перекошенных брючек хлесткий ремень, который он, впрочем, так и не решился применить в воспитательных целях. Ну, а потом была ненавистная «дача», скука, комары, бурый суп с тушенкой из эмалированных мисок, белый «жигуль» на соседнем участке, один на все садовое товарищество.

О чем ты думаешь, Максим Т. Ермаков? Нет, чтобы подумать о Маринке. Нет, чтобы подумать как следует. По мобильнику недоступна, находится вне зоны действия сети. Часто ли он набирал до сегодняшнего дня ее мобильный номер? Раза два в неделю, не больше. А теперь, пожалуйста, вызовов сто за вечер. Добилась своего, зараза: Максим Т. Ермаков мечтает как никогда услышать в трубке ее мяукающий «ма-асковский» голосок. Хотя ну и что с того? Все равно мысли о Маринке как приходят, так и уходят из головы. Смешное воспоминание: класса, наверное, до восьмого Максим Т. Ермаков понимал выражение «В одно ухо влетает, из другого вылетает» абсолютно буквально и видел здесь подтверждение того, что у всех людей головы сквозят. Иначе зачем так говорить? Вот интересно: почему у Кравцова Сергея Евгеньевича на плечах такой необыкновенный полупрозрачный пузырь? Может, и он был изначально Объектом Альфа, но вылечился каким-то образом — облучался или делал инъекции прямо в башку? Вдруг пресловутая альфа-проблема, блин, как-нибудь лечится? А Максиму Т. Ермакову не говорят! Застрелись, мол, и все. Ага, сейчас. Да что же это время тянется так долго? Все часы еле шаркают. Сидишь деревянной куклой за деревянным кухонным столом, предоставленный сам себе на целую вечность. Неудивительно, что лезут изо всех щелей красочные воспоминания. Еще и мать спровоцировала своим праздничным звонком.

В детстве все подлинно. «Наш магазин», куда Максим Т. Ермаков заходил вместе с матерью по дороге из детского сада, был главным магазином всех бескрайних окрестностей. Там висели красочные, похожие на географические карты, схемы разделки желто-красной коровьей туши; там всегда было темно от людей, и люди набивались в магазин не абы как, а всегда составляли две, уложенные одной улиткой, толстые очереди; там продавщица в марлевом колпаке помещала товар на весы и замирала, едва отняв руку, зачарованная тайной равновесия, творимого замирающей стрелкой. Недалеко от магазина был «Кремль»: длинная стена красного кирпича, из-под которой лезли, с какой-то наглой и радостной силой, сочные лопухи. Максим Т. Ермаков был уверен, что если обойти всю стену кругом, обязательно увидишь ту башню с золотыми курантами и новогодней елочной звездой, которую иногда показывают по телевизору. Старый дуб с корой каменного цвета, что рос позади детсада и корнями взламывал асфальт, был такой единственный в мире: казалось, под землей он гораздо больше, чем наверху. Таинственными были проходные старые дворы, которыми мать срезала путь до дома; с улицы составлявшие их штукатурные желтые строения выглядели обыкновенными, а во дворе они же покрывались узором трещин и волдырей, налезали друг на друга под странными углами, являли в неожиданных местах необитаемые тусклые оконца и похожие на ржавых драконов водосточные трубы. Листва в таких дворах всегда была сырой, как масляная краска, зимой на жестяных карнизах тут и там намерзали сосули, иные толщиной с березу. Наступала весна, сугробы оседали и становились черными и волнистыми, похожими на раковины-мидии; гортанно бормотали ручьи, разрезая лед и землю до белесого песка; летом от ручьев надолго оставались на земле тусклые шрамы. Протекавшая через город капризная речка как раз недалеко от дома делала петлю, ее немножко можно было видеть из окна, как она блестела и вспыхивала нежными звездами среди более материального и грубого блеска листвы. Речка была красивая, бисерная, но от нее плохо пахло. Говорили, что дно у нее нехорошее, гнилое, поэтому в ней не купались и не ловили рыбу; своих окровавленных пухлых карасей отец привозил «с озера», где Максим Т. Ермаков так ни разу и не побывал. Зато он часто, без разрешения родителей, бегал на речку в компании то дружественных, то враждебных соседских шакалят. Там пацаны носились по торчавшим из воды бетонным блокам, обросшим склизкими ярко-зелеными водорослями. Там ловили черных, как пиявки, неведомых рыбешек, заводя в воду старую рубашку и вздымая, вместе с грязью и уловом, тяжелый, пенящийся сквозь ткань водяной пузырь. Там все-таки плескались в самую жару, вылезая на берег с илом в трусах и железистым привкусом в разбухшей носоглотке, какой бывает, если получишь прямое попадание в сопатку кулаком. Там, на захламленном берегу, Максим Т. Ермаков, державшийся от самых подвижных затей немного в стороне, нашел однажды золотую женскую сережку размером с рыболовный крючок. Там же его отпиздили ни за что ни про что незнакомые уроды, толстолобые и с обритыми бошками, похожими на грубо очищенные картофелины; интересно, что по голове было не больно, только внутри головы становилось все туже, и казалось, будто оттуда вот-вот пойдет, сметая уродов и все остальное, взрывная жаркая волна.

Так, из убожества и мусора, строился в детстве мир, готовый распространить свою подлинность за леса и горы, на целую страну. Оказалось, однако, что ты сам и твое говно никому не нужны. Прежде чем вступать в отношения с Москвой, молодой человек вроде Максима Т. Ермакова осознает себя и свое место через отношения с центром собственного городка. Там тоже была маленькая столица, чистенькая, стриженая-мытая и, по местным понятиям, очень дорогая. Ходили подростками гулять по улице Ленина, сиживали, развалясь, за белыми жестяными столиками перед модным пивняком «Баварский двор», наблюдая вприщур, как одна девица, толстая, с толстой косой, выметает домашним веником из газона цепкие бумажки, а две другие, в дорогом прикиде и с дешевыми местными личиками, томно усаживаются в пожилой Volkswagen Golf. Улица Ленина, Заводская площадь — это и был настоящий город-городок, все остальное тонуло в пыли и безвестности. Все центровые девицы, несшие свое самомнение на высоченных, как колья, каблуках, обращали ноль внимания на прыщавую гопоту, подвалившую «в город» дернуть пивка на своих беспородных умурзанных байках. Продвинутая тусовка, что клубилась по вечерам у подножия маленького черненького Чехова, читавшего неизвестно чью черненькую книжку, оттирала «быдляк» в жесткие кусты.

Тогда Максим Т. Ермаков, к тому времени насмотревшийся по видаку голливудского кина, придумал прикол, составлявший теперь единственное хорошее воспоминание, вывезенное из родного Замкадья в холодную Москву. Когда-то, во времена молодости родителей, городок, судя по фотографиям, населяла большая популяция плечистых статуй, наглядно выражавших идеалы времени и белевших в любых мало-мальски пригодных кустах. То были пресловутые девушки с веслом, а также их родственники: вальяжные сталевары с поднятыми забралами, колхозницы с массивными, будто капители колонн, снопами пшеницы, научные юноши со своими научными инструментами, напоминавшими скорее садовый инвентарь, и еще почему-то дискоболы, большие и поменьше, одетые для приличия в гипсовые трусы. Со временем идеалы разрушились, и то же произошло с садово-парковым пантеоном: лишь иногда, где-нибудь в глухом, заросшем сорняками углу можно было наткнуться на изувеченное страшилище, с лицом как след сапога и с пыльной арматуриной вместо руки, на которой иногда болталась, как перчатка, сохранившаяся кисть. Потом и этих калек потихоньку убрали. К моменту, когда Максим Т. Ермаков пошел в одиннадцатый класс, из всего некогда многочисленного семейства уцелело только десять статуй — и только потому, что они располагались по краю крыши самой престижной «сталинки», построенной для самого главного заводского начальства. Заветренные, усохшие, они неясно рисовались на фоне блеклых небес и, будучи изначально разными, теперь казались одинаковыми, напоминая тени или столбы дыма. С течением лет эти последние полубоги явно изменили позы, сгорбились и, вместо того, чтобы глядеть вперед, теперь смотрели вниз, туда, где городские власти недавно сделали пешеходную зону и положили красивую бежевую плитку. Должно быть, зажившимся статуям была привлекательна бездна в семь этажей, им хотелось, наконец, достичь земли и расколоться посреди отпрянувших прохожих на грубые куски, тем восстановив свою утраченную материальность, как люди после смерти восстанавливают душу. Максим Т. Ермаков все это смекнул и придумал, как обыграть.

Для начала он, надев на загустевшую голову мотоциклетный шлем, слазал на разведку. Обнаружив среди укрепленных подъездов один, где железная дверь бессильно цыкала сломанным замком, он проник через незапертый люк на чердак, хрустевший под ногами пыльным керамзитом и бурливший призраками голубей; оттуда, выломав ветхие досточки из слухового окна, попал на крышу, внезапно окатившую его сильным и властным ветром свободы. Здесь каждый шаг отдавался громом; на рыжем кровельном железе, положенном под тем именно углом, чтобы едва можно было держаться на полусогнутых ногах, подпрыгивали чешуйки ржавчины и краски, какой-то жесткий мусор; высохшие лужи по закраинам крыши напоминали тряпки. Статуи здесь выглядели огромными, будто вставшие на задние лапы серые слоны. Растопырившись, приставными шажками пробираясь вдоль балюстрады, местами целой, местами раскрошенной до арматуры, Максим Т. Ермаков облазал всех истуканов. Даже вблизи, даже трогая их израненные руки и шершавые, выбеленные птичьим пометом складки одежд, он не мог определить, из какого они сделаны материала. У одной, судя по всему, женщины в сгибе локтя обнаружился задубевший картонный стаканчик от фруктового мороженого, какого не выпускали и не продавали уже лет десять; многие статуи в профиль напоминали безносых черепах. Для своей акции Максим Т. Ермаков выбрал экземпляр повнушительней — истукана мужского пола и теперь уже неопределенного рода занятий, смотревшего как раз туда, куда нужно: на зачаточную площадь по центру фасада, бывшую куда уютнее мощеной Заводской и даже украшенную круглым фонтанчиком, словно посылавшим, при взгляде сверху, мерцающие воздушные поцелуйчики.

На другое утро окраинная гопота на трех ИЖаках и двух «Уралах» прибыла, тарахтя и грузно виляя между цветочными кадками, на маленькую площадь. У Максима Т. Ермакова на плече болтался старый громкоговоритель типа «матюгальник», работавший, однако, благодаря техническим умениям одного из шакалят, на современных батарейках. По счастью, дверь разведанного подъезда не успели починить. На чердаке Максим Т. Ермаков запутался в черных, просмоленных временем, бельевых веревках, поднял, треща керамзитом, облако пыли, отчего все пробитое светом пространство чердака призрачно задвигалось. На крыше резкое солнце превращало кровельное железо в абстрактную косую линейку; Максим Т. Ермаков чувствовал темечком, как горит на красном мотоциклетном шлеме щекотный блик.

Снизу, как и предполагалось, уже доносился шум. Приблизившись к своему истукану — гораздо увереннее, чем вчера, хотя и кособоко, — Максим Т. Ермаков увидал, что к зачаточной площади стекается народ. Сверху люди, состоявшие из голов и выпускаемых-подбираемых ног, напоминали ползущих улиток — ползущих, впрочем, довольно быстро.

— Самоубийца! На крыше самоубийца! Гля, щас прыгнет! — кричали шакалята, разогревая толпу.

При появлении Максима Т. Ермакова маленькая толпа зашумела сильней. Люди пятились, задирали головы, роняли под ноги сумки; запрокинутые лица напоминали тарелки с вареными овощами. Шакалята поддавали жару, вхолостую газуя мотоциклами.

— Эй, ты, божья коровка! — проорал из толпы усатый мужик, чья обтянутая желтой рубахой поясница колыхалась, будто спасательный круг. — Чего надумал, а?! Слезай вниз, а то в милицию сдадим!

— Божья коровка, улети на небко! — хором проскандировали какие-то мелкие пацанчики в надетых задом наперед бейсболках и со счастливым кваканьем брызнули врассыпную.

Максим Т. Ермаков приосанился, насколько позволяла хватающая за ноги высота. Посмотрел на своего сутулого истукана, словно спрашивая: «Готов?» Истукан безмолвствовал. Тяжкая голова его в цилиндрических кудрях, словно накрученных на гигантские бигуди, вплывала в облако, а в облаке, млечном, истонченном на разрыв, сквозило безумие. На побитой скуле гиганта чернела сырая полоса, будто статуя умела плакать дегтем; между рублеными пальцами простертой длани, куда ветрами нанесло немного почвы, дрожал, как игрушка, жесткий проволочный стебелек с каким-то слипшимся, слепеньким цветком.

— Внимание, — произнес Максим Т. Ермаков в жестяной «матюгальник», но забыл поднять щиток у шлема, и поэтому слово, отдаваясь эхом, прозвучало только у него в голове. — Внимание, граждане! — На этот раз мегафонный призыв широко раскатился по всей Заводской, отчего площадь, будто заводная игрушка с мелкими куколками, сделала еще треть тугого оборота и встала.

— Давай, Макся, сообщи! — завопили снизу шакалята, размахивая сдернутыми банданами.

— Давай, толстяк! — поддержали шакалят какие-то девицы, у которых на макушках нестерпимым огнем горели стразовые заколки.

— Граждане, самоубийца не я! Я переговорщик! — Максима Т. Ермакова распирало воодушевление, буквально приподнимало над кровлей, так что подошвы исцарапанных гриндерсов свободно шаркали по рыжему железу. — Вот! Посмотрите на этого человека! — Максим Т. Ермаков взял истукана за израненный локоть. — Много лет он стоит, такой прекрасный. И смотрит на вас, уродов! Ему надоело! Вы его достали, поняли, нет? Он хочет прыгнуть и разбиться на куски. Так попросим его постоять еще десяток лет! Пусть еще полюбуется! На то, какие вы козлы! Пусть потерпит! Куда ему от вас деваться!

Звук, пришедший снизу в ответ, напоминал глухой удар в бубен, сопровождаемый лепетом колокольцев. Толпа вокруг фонтана быстро прибывала, тесня шакалят на их железных муравьях. Справа, со стороны проспекта Ленина, послышалось механическое улюлюканье, и два милицейских автомобиля, лучась мигалками, поплыли утлыми плотиками по людским волнам.

— Не прыгай, друг! Не надо! Жизнь прекрасна! — воскликнул Максим Т. Ермаков и, отбросив за спину мегафон, обнял истукана.

Первое, что он почувствовал, был идущий изнутри статуи цельный, многолетний холод, проникший сквозь куртку и ребра. Затем у Максима Т. Ермакова как бы слегка закружилась голова, отчего небо с потемневшим, как на негативе, безумным облаком дало неожиданный крен. В действительности это истукан, издав надрывный, скрежещущий стон, накренился на своем, пошедшем трещинами, постаменте. В следующую минуту статуя, с треском задирая на Максиме Т. Ермакове вставшую дыбом куртенку, страшным наждаком пройдясь по животу, вырывая из постамента арматуру с кусками бетона, будто корни с комьями земли, поплыла, с невозмутимым лицом, вниз, на толпу. Движение статуи было сокрушительно. Потрясенный, точно прямо у него из объятий стартовала ракета, Максим Т. Ермаков какое-то время не осознавал, что он и где он, только видел, как истукан медленно перевернулся в воздухе и буквально взорвался от удара о бежевую плитку; сквозь разломы и серый прах сделался виден примитивный железный скелет, а голова гиганта отскочила и плюхнулась в фонтан, вытаращившийся, будто удивленный глаз. Тут Максим Т. Ермаков ощутил, что у него очень мало опоры: одна нога, с воздухом в расшнуровавшемся ботинке, болталась над бездной, колено другой елозило по скату, и рваный кусок балюстрады, кое-как державший вес его обмирающего тела, медленно гнулся, собираясь спустить переговорщика вниз. Внизу все было как сон, площадь с останками истукана была странно наклонена, кому-то, похожему на таракашку, помогали подняться на ноги, и горстка сизых милиционеров, теснясь, лезла в подъезд.

Невероятным усилием, жадно лапая кровлю, Максим Т. Ермаков откатился от гибели на метр, встал на четвереньки, чувствуя на животе холодеющее липкое пятно. Дальше его тащил на веревке инстинкт. Прогрохотав по гулкому железу, он вышиб хрупкие доски в самом дальнем слуховом окне, вывалился на чердак, еще безлюдный, потом, по счастью, оказался в незнакомом подъезде, откуда его выпустила, выходя с мешочком скромного мусора, безмятежная старушка. Этот дальний подъезд открылся в боковой переулок, целиком занятый двугорбой помойкой, куда старушка не без изящества зашвырнула свою трепещущую лепту; за переполненными баками ждал, каким-то чудом сообразив, оскаленный шакаленок на нетерпеливо ревущем ермаковском ИЖаке.

— Макся, шлем! Кидай, перемать, шлем! — заверещал шакаленок, как только Максим Т. Ермаков, шипя, взвалился в седло.

Шлем, украшенный звездами вмятин, полетел в помойку, будто простая кастрюля. Байк взревел и тяжело потрюхал, набирая скорость. Голова Максима Т. Ермакова осталась беззащитна, воздух попер насквозь, полный колючих, жгучих частиц. Умный шакаленок, знавший все дыры во всех городских заборах, рванул через завод, и серые корпуса были точно гигантские ульи, откуда в мозг Максима Т. Ермакова текли кусачие серые пчелы. Протряслись по шпалам узкоколейки, выскочили, под дребезжанье опускаемого шлагбаума, на мягкий проселок. Замигали солнцем лесопосадки, простерлись мутные сельскохозяйственные дали; казалось, будто байк не движется, а лишь зудит и бьется, как муха о стекло. Но все-таки ушли.

Максим Т. Ермаков искренне считал, что умный шакаленок, умыкнувший его из-под носа ментов, теперь навеки друг. Однако тем же вечером спаситель, скаля ржавые зубки, объявил, что Макся должен денег. Денег так денег: Максим Т. Ермаков сбыл попаленный ИЖак, щедро отбашлял шакаленку, зная уже, что больше не придется разъезжать на байке по городу-городку. Городок перестал существовать. Максим Т. Ермаков даже не поинтересовался, пострадал ли кто-нибудь от падения статуи, видел только, что и других истуканов убрали, на их месте какое-то время держались недолговечные призраки, поблескивали ломко, будто гигантские помятые баллоны из-под минералки, — а потом и они исчезли.

До выпускного оставались май и июнь. Город-городок превратился в пустое место, в белое пятно на карте — словно здесь, несмотря на теплынь, залегли вечные снега. Сколько же таких белых пятен на карте России, сколько снега в стране! Москва, только Москва — как Максим Т. Ермаков рвался в нее, как вписывался, пока не дали место в общежитии, на какие-то левые хаты, где ванны были грязней, чем унитазы вокзальных сортиров; как работал, чтобы платить за институт, в позорном шопе около метро, впаривая гражданам косматые, ядовитых цветов, детские игрушки, — пока не проник, не ввинтился в нынешнюю свою транснациональную купи-продайку, где впервые решил, что жизнь удалась! И вот сидит теперь у себя на съемной квартире, словно у бездны на краю, и злится, и жрет вязкое месиво, оставшееся от торта, закусывая ссохшейся жопкой полукопченой колбасы. Все, чего достиг, при нем. Ведро с грязной водой рдеет посреди комнаты, цокает по оконным стеклам ледяная крупка, выглядывают из щелей, шевеля усами-антеннами, скрытые видеокамеры, в подъезде на подоконнике мирно дремлют социальные прогнозисты.

Вот и три часа ночи. Вот и звонок в дверь.

Явилась. Бедная киска. Распахнутая шуба в мокрых зачесах, будто она, на кошачий манер, вылизывалась языком. Желтое платье измято, все в водяных знаках от пролитых и высохших напитков. Колготы порваны, длинные острые сапоги застегнуты криво, но пальцы на трясущихся руках целы все до одного.

— Ну, вот и с праздником. С прошедшим тебя, дорогая! — иронически поклонился Максим Т. Ермаков.

Тут же морду ему ожгла косая пощечина. Таких Максим Т. Ермаков еще не получал. Левая щека, принявшая плюху, сразу стала тяжелее правой на целый килограмм. Кажется, голова совсем не так невесома, как представлялось раньше. Ах, сучка! Три миллиона долларов тебе на булавки? На, получи!

Маринка, схватившись за лицо, налетела спиной на косяк. Ладонь Максима Т. Ермакова горела и жужжала, точно он отбил крепкий пас в волейболе. Дверь на лестничную клетку все еще была открыта, и проснувшийся социальный прогнозист, легкими стопами поднявшись на площадку, осторожно высунул длинный полупрозрачный нос и сидевший сбоку моргающий глаз.

— Не твое собачье дело, вон пошел! — заорал на него Максим Т. Ермаков и злобно захлопнул дверь, мимолетно и со страшной скоростью вообразив, как бы мог он, наоборот, подружиться с офицерами, знать графики дежурств, приглашать к себе на рюмочку чайку, вникать в их семейные обстоятельства, самому жаловаться на баб и начальство.

— Па-адслес ты, Макс-сик… Кахкой ты па-адслес!.. — прошепелявила Маринка, кое-как выпрямляясь на каблуках.

Она была явно с хорошего похмелья. Левая щека горела, длинный рот, с кровью припечатанный к зубам, едва отклеивался. Однако глаза ее в павлиньей раскраске вчерашней косметики светились таким настоящим и ярким отчаяньем, что Максим Т. Ермаков немного струхнул. Вдруг и правда с ней сделали что? Хватаясь за стенки прихожей, Маринка содрала сапоги и той угловато-пяточной походкой, какая бывает у женщин после высоких шпилек, проковыляла в комнату.

— Что за представление ты устроила? Что за придурок мне звонил? Будешь отвечать? — Максим Т. Ермаков последовал за Маринкой и еле успел выхватить у нее из-под ног плеснувшее ведро.

— Как ты могх, Максик, как ты могх… — Маринка раскачивалась, обхватив себя за перекошенные плечи. — Я что, совсем не шчеловек? Хоть бы я сдохла, так, шчто ли? Мне с-совсем ничего не положено в жизни хорошего? Пусть мне пальсцы режут, пусть мне ноги рубят? Как с-скотине? Люди и ухом не поведут…

— Да ведь ты подстроила все! — заорал, подбоченившись, Максим Т. Ермаков. — Думаешь, я не слышал, как ты отвечала придурку из ванной? Трубка лежала рядом с телефоном! Какое похищение?! Какие отрезанные пальцы?! Вы там погуляли хорошо, уснули кто где и кто с кем, а потом решили с утра поправить материальные дела. Где я тебе три лимона зеленью возьму?!

— А что дороже, шчеловек или три миллиона?! — огрызнулась Маринка, сверкнув глазами исподлобья.

— Да где бы я их взял, ну? Расскажи, как ты это себе представляешь. Давай, изложи последовательность действий, — потребовал Максим Т. Ермаков.

Он хотел заставить Маринку проговорить — мол, напишешь завещание, потом застрелишься. Чтобы она, произнося это вслух, осознала процедуру и цену вопроса. Вместо этого Маринка, запрокинув голову, свесив на сведенные лопатки тусклые космы, словно засыпанные сажей, завыла в потолок. Она выла по-настоящему, натягивая белое горло, и столько было в ее руладах звериной, волчьей жалобы, что Максим Т. Ермаков понял. Он сам какие-нибудь сутки назад окунулся в отчаяние — в совершенно незнакомую мутную среду, скорее жидкость, чем газ, сжавшую сердце, как течение воды сжимает на ногах резиновые сапоги. Для Маринки настал момент Большого Облома, и Маринка надрывно изливала жалобу на несоответствие себя и собственной жизни. На то, что не родилась в богатой и чиновной московской семье, не имеет всего, что положено, просто так, потому что живет на свете; что могла бы, наверное, вырасти хорошей девочкой, с аккуратным пробором на теплой макушке и безмятежностью во взгляде, а приходится быть потасканной сукой, пускаться во все тяжкие — и все равно, и все равно не дается счастье, а без этого простого московского счастья нельзя примириться с жизнью, никогда, ни за что! Так, говорите, человек ценнее трех миллионов долларов? Вот я, я — человек, где мои деньги?! Что, молчите, падлы? Ау-ау-у-у-у! А-у-у-у!

Маринкина непримиримость — вот чего прежде не осознавал Максим Т. Ермаков. Маринка будет биться об стену, что отделяет богатую Москву от понаехавших и прочих, — и убьется об эту стену до смерти, оставит на ней свою запекшуюся кровь. Тоже по-своему величие и героизм.

— Ладно, иди умойся, я чай заварю, — примирительно пробурчал Максим Т. Ермаков. — Спать надо, кофе не дам.

— Спать?! С-ш тобой? Ты охренел софсем, Ермаков? — Маринка улыбнулась запекшейся красной улыбкой, обнажившей разбитые десны. — Ты меня предал. Ты меня ударил. Ты женщину способен ударить, с-шкотина! У меня зуб с-штается теперь. С-сволочь… — Тут Маринка сморщилась, состарилась на десять лет, и павлинья косметика потекла по щекам, размываясь обильной влагой из двух нестерпимо сияющих источников. — Я замуж за тебя собиралась, Макс! Я, может, любила тебя, иш-спытывала тебя. Теперь все, ты понял, все! Сумку мне дай с-шейчас же!

Максим Т. Ермаков, пожав плечами, протянул ей сумку-мешок с испачканной бахромой, которую Маринка бросила на пол возле рухнувших сапог.

— Да не эту, кретин! Большую или с-чемодан какой-нибудь! Вес-ши собрать!

Максим Т. Ермаков покорно выволок из-за шкафа мрачный впалый чемодан с заедающей колесной частью, с которым десять лет назад приехал в Москву, с которым перебирался в Москве с жилья на жилье. В чемодане обнаружилась слежавшаяся стопка: джинсы и футболки, еще из города-городка, пахнувшие сквозь время и пыль какой-то незапамятной стиркой, плюс короткая черная курточка, когда-то свистевшая на ходу своей полиэстеровой тканью, теперь слипшаяся в чернослив; все это какоето маленькое, детского, что ли, размера, хотя Максим Т. Ермаков приехал в столицу отнюдь не ребенком. Не успел он выхватить из чемодана свои лежалые реликвии, как туда полетели цветные Маринкины тряпки. Маринка бегала по квартире, глухо стуча тяжелыми пятками, варварски обдирала вешалки шкафа, выхватывала оттуда и отсюда шарфик, трусики, мятый шелковый халат. На тряпки упали, брякнув, сметенные с подоконника в пакет бутылки маникюрного лака, сверху легло принесенное из ванной угловато пересохшее бельишко, туда же пошли завязанные в полиэтиленовый кулек, кружка, ложка, вилка — и было в этом последнем что-то арестантское, точно Маринка садилась в тюрьму.

Наконец она обвела маниакальным взглядом взъерошенную комнату, закрыла чемодан, злыми рывками застегнула окостеневшую молнию. Теперь чемодан сделался еще мрачней, бок у него вздулся, точно изнутри торчал локоть.

— Денег дай, — потребовала Маринка, с трудом вбивая ноги обратно в сапоги.

Делать нечего. Максим Т. Ермаков достал бумажник, раскрыл его, задумавшись над тощей пачкой пятисотенных. Сколько дать? Если дело дальше так пойдет, скоро надо будет распечатывать кубышку, просто на жизнь. Не успел он оглянуться через плечо, как Маринка точными пальцами выщипнула все деньги, оставив бумажник разинутым в удивлении, с мелочью в щелях. «Не ходите, парни, вброд, не давайте девкам в рот», — вспомнил вдруг Максим Т. Ермаков присказку деды Валеры, за которую бабуся замахивалась на него французской книжкой, а сама хихикала. Не припомню, как давно понял я, что жизнь говно, добавил он от себя.

— Тебя, может, отвезти, куда ты там собралась? — неохотно предложил он вслух, следуя за Маринкой и за своим навсегда отбывающим чемоданом в желто освещенную прихожую.

— Обойдус-сь! Меня внизу, между проч-шим, машина ждет, — злобно бросила Маринка, барахтаясь в рукавах своей зализанной шубенки. — А тебя, Ермаков, я теперь ненавижу, так и с-снай. У-ух, как ненавижу! Школько лет на тебя потратила зря. Нянчилась с-с тобой. Ну ничего. Тебе каждая моя слес-са отольется. В пулю отольется! Ты думаешь, я не ш-человек? У меня дос-соинства нет? Погоди, вссретимся еще!

С этими бессвязными угрозами, пихая хромой и валкий чемодан, Маринка, наконец, выбралась на лестничную клетку. Лифт, вероятно, не отлучавшийся с тех пор, как привез Маринку на этаж, раскрылся сразу и услужливо подкатил к ногам пассажирки рокочущую стеклотару, которую Маринка от души пнула. Створки лифта сошлись, и ночной подъезд клацнул, словно передернули ружейный затвор.

Максим Т. Ермаков, поеживаясь, зябко растирая плечи, вернулся в квартиру. На носах благородных ботинок от Cesare Paciotti остался серый след от чемоданного колеса, портфель, который, как блохастый пес, жил теперь в прихожей, был прислонен в сутулой позе пьяного к стене. В комнате у Максима Т. Ермакова возникло ощущение, будто его ограбили. Все вокруг него выглядело именно таким: точно здесь поработал грабитель. Хотя, собственно, Маринка забрала только свои вещи, совершенно не заботясь об остающихся предметах, переведя их в разряд хлама. Хотя стоп: на столе заслуженной учительницы отдельно стояли кубическая чернилка и другая кубическая штука с двумя черными ноздрями для ручек, а подставка прибора отсутствовала. Интересно, зачем Маринке понадобился этот кусок невзрачного мрамора? Вот Просто-Наташа взбеленится! «А я-то сколько лет потратил на тебя», — думал Максим Т. Ермаков, заваливаясь в ограбленную, лишенную женского тела постель.

Ушла — и хорошо. Назад не позовем.

Март и даже апрель в Москве — это вовсе еще не весна. Это пустота между зимой и весной, где время не движется вперед, а шатается туда-сюда, и жаркие дни перемешаны с ледяными, точно карты в перетасованной колоде. Скудный снег, поработавший в зимние месяцы накопителем грязи и мусора, растаял, оставив разложенным на виду свое поблекшее имущество — линялые бумажки, ломкие серо-пепельные лохмотья полиэтилена, сплющенные окурки. Не успели трудолюбивые дворникитаджики прочесать газоны, как потекли мокрые хлопья, из-за которых видимость и скорость на дорогах стала примерно как в пенной автомойке, с той разницей, что автомобили от купания в каше чище не становились; в стойбище протестующих против Максима Т. Ермакова под тяжестью снега попадали палатки. Неделю температура так близко танцевала около нуля, что всякая вода, оставаясь в переходном агрегатном состоянии, напоминала клей. Затем опять сделалось тепло, пыль со вкусом жженой бумаги сменялась пылью со вкусом молотого перца. Как только на отогревшихся деревьях обозначились почки, превратив гладкие ветви в зазубренные, — снова полетели белые мухи, за ночь все опухло, земля стала похожа на толстую овчину, рыжеватую от прошлогодней травы. У Максима Т. Ермакова от погодных скачков мерзко болела голова — причем таблетки, помогающие обычным людям, действовали на его гравитационный феномен не более, чем алкоголь.

Впрочем, перемены погоды были не самыми большими его неприятностями. Соседний мини-маркет, еще недавно такой уютный и симпатичный, наотрез отказался его обслуживать. То же самое произошло во всех других ближайших магазинах: охрана делала оловянные морды и преграждала путь, насильно вырывала из рук Максима Т. Ермакова дребезжащую корзину для покупок, на злобные его тычки под дых реагировала сдавленными нехорошими улыбками. Максим Т. Ермаков помнил, что ему ни в коем случае нельзя попадать в милицию. Плевать хотевший на государственных головастиков во главе с самим Зародышем, он ловил себя на том, что испытывает робость перед магазинными секьюрити, похожими в своей коротенькой вздернутой форме на школьников-переростков. Эта робость была плохим, очень плохим симптомом; и все-таки Максим Т. Ермаков стал обходить стороной торговые точки, где продавали еду.

Он, наверное, начал бы потихоньку голодать, если бы не услужливость алкоголика Шутова. Этот коренной москвич, весь пропитанный каким-то плотским горьким запахом, напоминавшим запах помидорной рассады, лихо катавшийся на милицейских иномарках в родной обезьянник, видимо, свято не понимал, что происходит вокруг. Возвращаясь из офиса, Максим Т. Ермаков звонил в обитую порезанным дерматином дверь притона; мутный глазок на двери темнел и моргал, после чего приходилось ждать еще минут пятнадцать, слушая странные звуки, как если бы в притоне спешно двигали мебель. После этого дверь приоткрывалась на дециметр, и Шутов, как крыса, ловко протискивался в щель, всегда оставляя внутри один из двух расслоившихся и драных клетчатых шлепанцев. Бывало, что вместо Шутова на площадку выходила кое-как запахнутая в халатик мятая девица, а иногда просто высовывалась голая женская рука с обгрызенными крашеными ногтями, с мокрым пухом под мышкой. Максим Т. Ермаков отдавал листок со списком покупок, в который были завернуты деньги, и отправлялся наверх. Через совсем небольшое время либо Шутов, либо кто-то из девиц являлся с продуктами и подробными финансовыми отчетами. Не пуская к себе, они и сами не шли в чужую квартиру, а топтались на площадке, на виду у дежурных социальных прогнозистов, бросавших раздраженные взгляды на самовольничающий асоциальный элемент. Максим Т. Ермаков первое время боялся, что путаны, следуя профессиональному инстинкту, попытаются виляющими рыбками проплыть в квартиру и в койку. Однако девицы вели себя совершенно нетипично: стояли стрункой, тесно сдвинув кривые ножки, между которыми зияли просветы, какие бывают в заборах из горбыля. Были все они до странности непривлекательны: грубые родинки, длинные рты, хрящеватые носы школьных отличниц, и, по совести, не с такими ногами носить короткие юбки с разрезами по самое не балуй. Впрочем, в нехорошей квартире алкоголика Шутова вряд ли можно было ожидать внезапной встречи с Клаудией Шиффер. Девушки все были очень старательные — старательность составляла, вероятно, их единственное профессиональное достоинство, хотя и сомнительное; к чекам часто прилагалось пояснение на листочке от руки, сделанное аккуратным девичьим почерком, напоминающим узкое кружевце. «В сиротском приюте он их набирает, не иначе», — думал Максим Т. Ермаков про алкоголика Шутова и его контингент. В денежных расчетах обитатели притона были честны до копейки; гонорар составлял неизменно две бутылки водки, самой дешевой, способной, казалось, насмерть отравить анемичные девичьи организмы. Максим Т. Ермаков не раз предлагал алкоголику Шутову брать водку хорошую. На это Шутов, видимо, совсем не понимавший, как можно платить дороже за тот же градус и литраж, только тряс нечесаными патлами, в которых пробивалась свинцовая жирная седина.

— Так ведь водка не для здоровья, — разъяснял он незадачливому соседу. — Она наоборот.

И то верно.

Максим Т. Ермаков все ждал, каким будет следующий ход социальных прогнозистов. У головастиков весной образовались новые проблемы: повсюду начались громадные лесные пожары, из глубоких складок тайги дым валил, будто там треснула земля. В новостях показывали снятые с вертолетов рыхлые огненные язвы, размером с целые электрические города, вздымаемые жаром в небо искры и хлопья, задымленные сосняки, в которых точно стелился по земле призрачный снег. Пылали сибирские поселки, выли, обнимая детей, погорельцы, по обочинам смутно рисовались закопченные автомобильные остовы, человеческие жертвы исчислялись тысячами. В онлайн-игре «Легкая голова» появились новые персонажи — пожарные, без которых теперь не могла обойтись ни одна серьезная миссия. Виртуальный толстяк получил способность выдыхать могучие огненные струи, от которых вспыхивали факелами разведчики, стратеги и стрелки. Огнедышащий монстр буквально сдувал с лица земли вековые деревья и узнаваемые по телевизионным репортажам сельские улицы; остановить толстяка могла только бренчащая, как будильник, пожарная машина с расторопной командой.

В общем, народу наглядно разъясняли, кто опять во всем виноват. Следовало принимать новые усиленные меры к обезвреживанию Максима Т. Ермакова. И вот однажды, пробегая в офис мимо пикетчиков, по случаю пожаров наглядно измазанных сажей, Максим Т. Ермаков увидел то, от чего душа его буквально провалилась в пятки.

Он или не он? Целый день Максим Т. Ермаков думал, уставившись в пыльную, изрисованную пальцем, столешницу. Тот мужик стоял с отсутствующим видом, держа древко транспаранта, как держатся за поручень в метро. Слишком мелок для Вована Колесникова, слишком узкоплеч. И все-таки это был он, Вованище: его поседевшая, будто заплесневелая, щетина, его куртейка в матрасную полоску, словно перешитая из того колхозного пиджака, из которого Максим Т. Ермаков когда-то вытащил набитый долларами грязный конверт. Даже не глазами узнал его Максим Т. Ермаков, а солнечным сплетением, заплясавшим от ужаса.

Что делать? От крыльца до «тойоты», оставляемой из предосторожности в укромном переулке, пятнадцать минут бегом. И не очень-то побежишь в ломком пластиковом дождевике, который теперь, с наступлением весны, защищал Максима Т. Ермакова от гнилых овощей. Завтра Вованище наверняка придет опять. Вот головастики, знают дело, подлецы: откопали, привезли и поставили на видном месте именно того человека, который способен отравить жизнь Максима Т. Ермакова по-настоящему.

Рабочий день закончился, приободрившийся народ повалил из офисов навстречу хорошей погоде. Максим Т. Ермаков плелся одним из последних. Вован стоял на прежнем месте и курил, закусив неровными, как камешки, зубами, кривую папиросу; транспарант, другой конец которого вздымала повыше горбоносая седая дама, в профиль напоминавшая старую белую ворону, со стороны Вована заметно провис. Максим Т. Ермаков, сделав глубокий вдох, приготовился рвануть бегом — и вдруг с удивлением обнаружил, что ноги, ставшие легкими и плохо управляемыми, сами несут его прямо к Вовану. Это было ужасно, это было невозможно: примерно за десять метров до врага Максим Т. Ермаков уловил шершавую, будто оса, молекулу знакомого народного одеколона; и с каждым шагом рой густел, грозно гудел, затекал в надувшийся мозг, точно там было их осиное гнездо.

Растерявшиеся пикетчики, по большей части немолодые женщины в черных газовых шарфиках, подались назад; транспарант, щелкнув, натянулся, стало видно, что на нем написано: «Ермаков, из-за тебя погибли наши дети!» Вован выплюнул папиросу, его набрякшие глаза уставились Максиму Т. Ермакову куда-то в переносицу.

— Что, Вова? Здравствуй, раз пришел, — произнес Максим Т. Ермаков, почти не слыша сквозь осиное гудение собственного голоса. Рука, выпростанная из дождевика и протянутая врагу, была от ужаса словно в колючей шерстяной перчатке.

Вован заморгал, удивленно покосился на свою темную клешню и, придерживая древко транспаранта под мышкой, протянул ее вперед, словно все-таки не был до конца уверен в ее существовании. Пожатие получилось кривым и болезненным; клешня Вована, совсем не такая громадная, как помнилось Максиму Т. Ермакову, с пальцами короткими и желтыми, будто окурки, все-таки обладала жесткой силищей, от которой у Максима Т. Ермакова слиплись костяшки.

— Как живешь, Вова? — бодро спросил Максим Т. Ермаков, выдавливая улыбку.

В ответ на это морда Вована дернулась такой затравленной злобой, что сразу стало понятно: жизнь у Вованища не сахар.

— А я тебе денег должен, помнишь? — Максим Т. Ермаков улыбнулся так широко, что почувствовал упругое сопротивление собственных ушей.

— Ну, — настороженно подтвердил Вован, и голос его, шершавый и севший, все-таки был тем самым, что десять лет назад вгонял Максима Т. Ермакова в холодный пот.

— Поехали ко мне, отдам, — предложил Максим Т. Ермаков с отчетливым чувством, будто видит самого себя в каком-то странном сне.

Кровавые, как рыбий потрох, глаза Вованища заворочались в глазницах.

— С чего вдруг такое счастье? — просипел он, ежась.

— Да просто деньги есть, — честно ответил Максим Т. Ермаков, вспомнив, что дома точно лежат доллары, «серая» часть зарплаты, позавчера полученная в конверте.

Теперь уже сам Вованище заметался, как бы зашатался на месте, пытаясь ступить заношенными кедами налево, направо, вперед, назад.

— Пошли, — решительно бросил Максим Т. Ермаков и двинулся мимо полуразрушенного строя пикетчиков к запаркованной «тойоте».

Еще немного помедлив, Вован, словно намагниченный обещанными деньгами, последовал за Максимом Т. Ермаковым, причем горбоносой белой вороне пришлось семенить за ним с протестующим криком, пока Вованище не догадался просто бросить на землю древко транспаранта. Минуя фээсбэшный фургончик, разрисованный на этот раз рекламой турагентства, с двумя условными пальмами, похожими на зеленые настольные лампы, Максим Т. Ермаков со злорадством заметил, как вытянулись физиономии дежурных социальных прогнозистов. В их моргающих глазках мысли мелькали, будто символы на барабанах игровых автоматов, пока не установилось одно и общее: могли бы — убили. «А вот не можете!» — внутренне возликовал Максим Т. Ермаков, делая в сторону социальных прогнозистов смачный непристойный жест.

Сразу стало понятно, что с Вованищем будут одни мучения. Он двигался неуверенно, враскачку, каждая его нога норовила на один шаг вперед сделать полшага в сторону. Максим Т. Ермаков сперва подумал, что Вован отчегото не хочет ехать за своими деньгами, а потом догадался, что это у него такая походка: будто двигают, переваливая с угла на угол, тяжелый шкаф. В «тойоте», на комфортабельном переднем сиденье, Вован снова сделался небольшой и усохший; видно было, что он не езживал в автомобилях такого класса. Сбив с панели на пол пачку сигарет, Вован, пристегнутый ремнем, весь изъерзался, пытаясь выудить пропажу в неравной борьбе со своими нескладными ножищами, торчавшими вверх наподобие противотанкового ежа. Максим Т. Ермаков вел «тойоту» машинально, думая: «Зачем я все это делаю?» Салон машины весь жужжал, полный почти уловимыми для глаза роящимися точками; у Максима Т. Ермакова было ощущение, будто он везет на пассажирском сиденье тикающую бомбу — однако бомба, извлеченная из толпы пикетчиков, фактически украденная из-под носа социальных прогнозистов, теперь на какое-то время принадлежала ему.

В подъезде дежурные, видимо, уже извещенные коллегами о поведении объекта, попытались испепелить Максима Т. Ермакова горящими взглядами, но объект живо втолкнул украденного Вована в душную квартиру. Вован, озираясь, скинул свои опорки; носки его оказались бумажного, несколько разного, серого цвета, из дыры глядела красным буркалом толстая мозоль. На кухне Вован сразу забился в угол, втянул голову в плечи по самые уши.

— Кофе? — светски предложил Максим Т. Ермаков, берясь за чайник.

— Деньги.

— Как скажешь.

В комнате Максим Т. Ермаков достал из-под стопки белья пачечку долларов (ему в последнее время выдавали нелюбимые в московских обменниках потертые купюры), отсчитал двадцать пять тряпичных «франклинов». Потом, словно кто толкнул его под руку, добавил еще пять.

— Вот, держи. Даже с процентом, — гордо объявил он, вернувшись на кухню.

Вован принял неожиданное богатство двумя руками, заметно дрожавшими. Долго не мог успокоиться, тер в пальцах каждую бумажку, будто надеялся, что от трения одна сотня расслоится на две. Наконец упаковал доллары во внутренний карман куртейки, застегнул их там на какую-то мелкую увертливую пуговку.

— Вот теперь и выпить можно, если, конечно, нальешь, — проговорил он подобревшим страшным голосом, вытягивая дурнопахнущие ножищи под Просто-Наташиным беленьким столом. — Кофе ты себе оставь, мне бы чего-нибудь… — Тут Вован мечтательно возвел глаза к потолку, точно предполагая, что оттуда к нему на шелковинке спустится бутылка водки.

Максим Т. Ермаков, почесывая затылок, отправился к бару. Минуту выбирал между виски, водкой и коньяком. Затем, ведомый наитием, сгреб все брякнувшие бутылки, точно дрова, в охапку. Зачем беречь, если самому Максиму Т. Ермакову все эти элитные жидкости — пустые хлопушки? Держал запас в основном для девок, но девки сейчас не главное. У Вована при виде такой богатой выпивки морда озарилась словно бы солнечным светом. Максим Т. Ермаков, решивший ничего не жалеть, настрогал колбасы, вскрыл мясную и рыбную нарезку, изничтожив таким образом весь запас, доставленный накануне одной из старательных путан.

Вован употреблял алкоголь толково, с надлежащим почтением к стопке. Он наполнял ее до краев, с горбом, нес, сам сгорбившись над нею, к приоткрытому рту и резко замахивал в горло; была в этом особая плавность и пластика, напоминающая рывок веслами в бурной водной пучине. На параллельную стопку Максима Т. Ермакова, ходившую реже и не опорожнявшуюся, Вован из вежливости почти не обращал внимания, только иногда тянулся к ней с бутылкой «маленько освежить». Да, жизнь вышла говно. Отмотал два года от звонка до звонка. Кто зону не топтал, не поймет. Мать померла, пока сидел. С аппендицитом ходила неделю, боялась, денег много возьмут в больничке. Везде боялась платить, думала, с нее в магазине за макароны спросят миллион. Дура, хоть и мать. Потом, когда повезли на «скорой», узнала перед смертью, что аппендицит вырезают бесплатно. А он, Вован, весь срок без передачек, на одной баланде. Ну, откинулся с зоны, работал там-сям. После зоны какой институт? Курсы только закончил. Одни, другие. Где на курсах хорошая стипендия была, туда и шел. С последней работы выгнали за правду. Правды в глаза никто не любит. Он, Вован Колесников, так и сказал старшине: мол, ты, Валерий Палыч, козел. А как не козел? У него и фамилия была Козлов. Ну, выперли сразу, типа за нарушение техники безопасности, зарплату за три месяца не выдали, мол, денег нет у станции. Хочешь, говорят, бери списанным снаряжением, свое дело откроешь. А какое там снаряжение? Не то что техника безопасности — чистое самоубийство. Клеено-переклеено, дыра на дыре. Бери, говорят, не жалко! Ага, нашли идиота…

Спросил про жизнь — терпи. Вован, расслабившись, говорил врастяжку, с тупой рассудительностью пролетария, видавшего всякие виды. То и дело он косился себе на грудь, туда, где были спрятаны деньги, будто там у него сиял только что полученный новенький орден. Максим Т. Ермаков, преодолевая ужас — точно с сердца каждую минуту рывком сдирали пластырь, — не столько слушал, сколько наблюдал за гостем из прошлого. В самом начале весеннего тепла Вован был покрыт грубым темным загаром — видно, что многолетним, мореным; шея его, с прожилками светлых морщин, напоминала жареный бекон. Мужицкие татуировки, некогда делавшие кулаки Вована особенно жуткими, расплылись, как чернила на промокашке; на правом безымянном пальце тускло желтело вросшее в мясо обручальное кольцо.

Был ли Вован женат? Ну да, он и сейчас вроде как состоит в браке. Надя работает оператором на заводе, а может, уже и не работает. Раз пришел домой немного выпивши, Надька разбежалась его выгонять, а он, Вован, возьми и правда уйди. Он, Вован, всегда за правду, в том числе и в семейных отношениях. Вован такой, с ним не шути. Но Надька хорошая женщина: когда старшина Козлов попер Вована со станции, приехала забирать домой. Все перестирала, навертела котлет. А тут ваши, ну, эти, серые в фургонах. Предложили работу в Москве, всех дел — стоять в пикете, пятьсот рублей в день. Надька в крик, мол, не надо, боюсь. Но что женщину слушать? Такую работу кто еще предложит? Да и в Москву прокатиться интересно, вспомнить молодость. А тут видишь, как удачно: встретил кореша, кореш вернул должок. Может, и правда Вовану открыть собственное дело? Купить домишко у моря, обслуживать туристов — мол, дайвинг для всех желающих, на глубину три метра по десять минут. Для корешей — всегда бесплатно!

— Стоп, стоп! — перебил Вована очнувшийся Максим Т. Ермаков. — Так кем ты работал на этого козла Козлова?

— Ты что, глухой? — удивился Вован. — Тебе русским языком говорят: водолазом на станции в Самаре!

Вот оно! Вот зачем все это. План Максима Т. Ермакова, как «застрелиться» и все-таки остаться в живых, вдруг передвинулся из области миражей в реальность. Что требуется для качественной имитации? Чтобы труп сразу после выстрела куда-нибудь делся. Куда? Под воду. Выстрел в голову на ночном мосту, сомнамбулический полет с пистолетом в слабеющей руке, отделяющимся от тела, будто шаттл от космической станции, краткий удар о черную рябь, зыбкость, муть, дурнота, нанятый профессионал, дающий дышать из шланга, тянущий на себе прочь, куда-нибудь подальше, к безлюдному бережку. А потом социальные прогнозисты пусть ищут-свищут. Пусть тралят дно в поисках утопленника. Остается, конечно, масса проблем — с честным наследником, с фальшивыми документами. Но за деньги можно все. Можно даже сделать пластику лица — такую, что и мать родная не узнает. Мать, впрочем, совершенно ни при чем. Потом послать родителям тысяч двести зелени на безбедную жизнь. Хотя их жизнь останется бедной и с миллионом, и с двумя, это не лечится.

Дальнейший разговор происходил голова к голове, под развязный треп и музычку «Авторадио», вкрученные на полную громкость для натруженных ушей социальных прогнозистов. Вован, разобрав предложение к обретенным трем тысячам долларов заработать еще десять кусков, возбудился и сделался важен, будто индюк. Красно-бурые складки под его небритым подбородком заходили ходуном. Похоже, Вован всякие полученные деньги воспринимал как награду — не в смысле вознаграждения за труд, а вроде знака отличия. Предложение Максима Т. Ермакова превратило Вована в потенциального Героя России. Соответственно отставной водолаз, дыша чесноком, принялся с жаром расписывать трудности предприятия. Снаряжение — раз. Гидрокостюм сухой, компенсатор плавучести, белье теплое специальное, маска, то-се, всего два комплекта, каждый по двести тыщ рублей. Москва-река — два. Водосток зарегулирован, шлюзовые системы — вроде вентилей на водопроводной трубе, течение слабое, мертвенькое, на дне метра три ила плюс затопленные плавсредства, автомобили и холодильники. А то и покойники! Три — это полное отсутствие подготовки у Максима Т. Ермакова.

— Ты как собрался прыгать? Пузом на воду? Видали каскадера? Да ты расшибешься так, что я тебя под водой не приму, воздуха не вдохнешь совсем, — втолковывал Вован Максиму Т. Ермакову, налегая грудью на тарелку с колбасой. — А со здоровьем как у тебя? Вот мне здоровье позволяло и позволяет, а тебе? Что такое баротравма, знаешь? Сосуды порвет к едрене-матрене, будешь, как Аполлон, весь мраморный в прожилках красивый лежать на больничной койке. И со снаряжением надо уметь работать, а ты — ни поддуться, ни обжаться, даже фонарь под водой не сможешь включить. Как я тебя поволоку? А если приму под водой еще живого, а вытащу покойника?

Все это было совершенно справедливо. В реальности затея выглядела пугающей и крайне некомфортной. Придется на самом деле прыгать с высоты в речную муть, бултыхаться в этой антисанитарии, мокрым выползать на топкий бережок, где-то скрываться полгода, дожидаясь денег, потом выбираться из страны, ясное дело, не через Шереметьево-два. Не говоря о том, что рядом долгое время будет обретаться Вованище, от которого мороз по коже. Но и отступать было совершенно некуда. При мысли, что теперь всегда придется проживать в квартире с телекамерами и таскать на хвосте расписные фургоны социальных прогнозистов, Максим Т. Ермаков на секунду захотел и правда застрелиться. Вот-вот, они на это рассчитывают. Следовало заинтересовать Вована накрепко, тем более, что он и после прыжка мог оказаться полезен. Снять через него квартирку в каком-нибудь тихом Подмосковье, отправлять с поручениями, то-се. Или алкоголика Шутова подключить.

— Кстати, снаряжение, оба комплекта, можешь потом оставить себе, — громким шепотом предложил Максим Т. Ермаков, заодно страхуясь от покупки клееного-переклееного барахла.

— Вот это хорошо! Вот это по мне, — осклабился Вован, близко показывая серые потресканные зубы и сизые десны. — Ладно, так и быть, чего не сделаешь для кореша. Ты деньги давай на снаряжение, я закуплюсь и поработаю с тобой, найду какую ни на есть акваторию, деревенский пруд с карасями. Будет тебе персональная школа. А потом, глядишь, и прыгнем!

Деньги, всю сумму новенькими пламенными пятитысячными, Вован получил на другой же вечер: притопал уже знакомой дорожкой к запаркованной «тойоте», все еще разгоряченный деятельностью в пикете и попавший, между прочим, Максиму Т. Ермакову в плечо тухлым яйцом. Считая и упаковывая деньги, он хозяйственно держал запас завязанных в кулек снарядов на сдвинутых коленках.

— Это вам выдают или сами приобретаете? — спросил Максим Т. Ермаков, кивая на испачканный кулек с соплями на дне.

— Это мои, стухли, так чего хранить, — деловито ответил Вованище, лаская пятитысячные. — А вообще подвозят каждое утро, помидоры прямо ящиками. И груши бывают, и киви, и бананы, сам еще не видел, люди говорят. Иногда на целый ящик две-три подгнивших помидорины. Люди перебирают по-быстрому, сумками домой уносят. Ну, некоторые, конечно, не берут ничего, умер там у них ктото, ну, это их дела. А вообще женщины довольны. Консервированием занимаются… Я Надьку свою вызову сюда, пускай тоже банки закатывает.

Похоже, Вована совершенно не интересовало, что происходит вокруг и почему надо кидать в Максима Т. Ермакова гнилыми овощами. Какие-то бесформенные гипотезы бултыхались у него в голове — про агитацию к выборам, про съемку кино. Его дело сторона. Получив четыреста тысяч, он азартно занялся закупкой снаряжения. Вместе с деньгами Максим Т. Ермаков вручил Вовану свой старый засаленный мобильник с новой сим-картой, наказав звонить только по делу, чтобы зазря не светить номер. Однако Вован названивал почти ежедневно: советовался, хвастал, посылал кривые фотографии чего-то, напоминавшего гигантских дохлых тропических рыб. Сперва Максим Т. Ермаков, походив по сайтам, решил, что Вован наваривается на снаряжении, но потом догадался, что отставной водолаз, как ни странно, любит свое подводное занятие и, дорвавшись, набирает лучшее.

— Ты с какого моста собрался прыгать? — спросил Вован недели через две, сидя на грохочущей кухне Максима Т. Ермакова, где основательно нагрел себе угловое удобное место. — Их тут, туда-сюда, больше двадцати.

Максим Т. Ермаков хотел с Крымского. Под этим мостом, должно быть, благодаря его подвесной конструкции, было особенное выражение воды: спокойное и пригласительное. Река под Крымским казалась туго натянутой, на манер спасательного полотнища, какое разворачивают, к примеру, пожарные, чтобы люди безопасно выбрасывались из окон. Должно быть, благодаря этой провокации Крымский мост лидировал в Москве по числу самоубийств. Неплох был и Большой Каменный мост, с открыточными видами на Кремль и самовар Христа Спасителя, с имперской, знаменной и звездной, чугунной оградой, весьма удобной, чтобы забираться по ней башмаками.

— Ты вроде умный, а совсем дурак, — рассердился на этот выбор Вованище. — Вылезать на набережную будем, прямо к ногам гуляющего народа? Или думаешь, я с тобой, таким сподручным, двадцать километров по дну проползу? Надо еще и поглядеть, какое дно. А то сиганешь, и прямо на штырь, как бабочка в коллекцию. Мне ничего такого не надо. Придется самому поработать, разведать, что и как.

Этим Вован и занялся, как только потратил все деньги, что были даны на экипировку. Взял привычку заявляться к Максиму Т. Ермакову часов в двенадцать ночи, чтобы угощать инвестора подводными репортажами и самому широко угощаться из холодильника и бара. Приходил грузный, сырой, следил на полу в прихожей, скрипел пальцами-буграми в перекошенных носках, бурчал по пути на кухню голодным животом, точно внутри у него был аквариум, в котором работал мощный аэратор. Сжирал и выпивал все подчистую, за исключением кофе, которым брезговал. Крошечная кухня, переполненная радиопередачами вперемешку с трескучими помехами, казалась закупоренному слуху Максима Т. Ермакова глухой, как река подо льдом; верхние соседи, колотившие в потолок, были словно рыбаки, пробивавшие прорубь, чтобы спустить приманку. Трудно было говорить, не повышая голоса до крика; следовало как бы скользить под слоем шумов, льнуть голосом к самому столу, с которого совершенно беззвучно падали на пол то вилка, то нож. У Вованища получалось лучше — должно быть, сказывались навыки не столько подводные, сколько тюремные.

По словам Вованища, которые Максим Т. Ермаков разбирал отчасти по губам, дно Москвы-реки и Яузы представляло собой кисель. Видимость максимум метра полтора. Муть, хлопья, топляки. Лежит отломанная корма, белесая, мятая, как ведро из-под побелки. Едва не зацепился. Никто не убирается, водная артерия столицы, перемать! Солнышко со дна еле-еле видно, еле трепыхается на волнах, будто мелкая рыбешка в сетке. А глубина всего-то метра четыре, смех один!

— В центре Москвы вообще нырять нельзя, — Вован в ажитации таращился прямо в глаза Максиму Т. Ермакову, словно предлагая заглянуть сквозь свои синеватые мутные стеклышки непосредственно в душу. — Там такие патрули, ты что! Акулы! Ты про Крымский мост забудь.

По рассказам Вованища, он не раз и не два видел под водой забранные решетками коллекторы, возле которых гроздьями висели боевые пловцы. Наверное, коллекторы ведут куда-нибудь в Кремль, а то и в тайный правительственный бункер. Решетки обросшие, шевелятся, как живые, будто червяки в консервной банке, за ними тьма такая, что жуть берет. Лучше даже не соваться! Вована и одного чуть не арестовали под водой, а если он еще человека на себе потащит, тогда что будет? Возникли двое вдруг, из ниоткуда, уже подхватили, скользкие, Вована под руки, и головы были у них, ей-богу, такие, как у того гражданина начальника, что приезжал Вована нанимать в пикет: вроде длинных, не очень туго надутых воздушных шаров. Хорошо Вован вывернулся. Он, Вован, верткий. И удачливый, да!

В доказательство своей удачливости Вован предъявлял Максиму Т. Ермакову деньги. Нашел на дне аж четыре кошелька. Один полупереваренный рекой женский портмонет, в нем только мелочь, даже не рассмотреть, какого времени, вся в коросте. А вот три мужских бумажника, те довольно свежие и даже очень хорошо набитые. Вованище деньги аккуратно высушил на батарее. Можно, наверное, обменять на новые в банке? Банк обязан принимать любые купюры! Добыча Вована представляла собой нечто кожистое, покоробленное, блеклое; о том, что это когда-то было деньгами, свидетельствовал лишь характерный формат смытых бумажек, узнаваемый даже не зрением, а рефлекторным ликованием в подкорке. Лишь кое-где можно было угадать насупленный ленинский профиль или тонкий рот британской королевы. Значит, были фунты! Вованище не терял надежды. У него хранился целый рюкзак таких сушеных денег, еще с волжских уловов. Будет открывать свое дело — пригодятся. Еще Вован нашел в Москвереке похожий на жареную рыбу ржавый нож без рукоятки и бандитскую порванную голду, серьезную вещь, тяжкой горкой стекавшую в ладонь.

Вован, между прочим, никак не хотел бросать свою копеечную подработку в пикете. Добросовестно отстаивал смены (через день по двенадцать часов), с аппетитом обедал горячим варевом из привозного бака, завел какие-то темные знакомства, вышел в лучшие метатели гнилых овощей, уступая только татарам, по-прежнему не имевшим равных по силе и смачности попадания, по живописности кляксы. Шмякнув помидориной в обтекающий дождевик, махал Максиму Т. Ермакову перепачканной лапой: мол, привет, ничего личного. Рядом с Вованом иногда топталась симпатичная женщина-тумбочка, смешно сощуренная на солнышко. Вероятно, это и была та самая Надька, и, судя по грузным сумкам у нее в ногах, консервирование продвигалось успешно.

С Максимом Т. Ермаковым творилось неладное. Он чувствовал, что в нем истощается какой-то жизненно важный ресурс. Все, что внутри человека, имеет свой ресурс работы: сердце больше, печень меньше. Как определить субстанцию, чье убывание Максим Т. Ермаков ощущал как падение внутреннего душевного давления, отчего давление внешней среды становилось все более явственным, все более грозным? Что это — мужество, стойкость? Скорее, пофигизм. Убывание пофигизма создавало в душе пустоту. Максиму Т. Ермакову хотелось побыть одному, без дежурных, бледных по весне, социальных прогнозистов, без камер по всей квартире, без своего мультяшного двойника в онлайн-игре «Легкая голова», чья резвость непостижимым вампирским способом высасывала силы, а изрыгание огня порождало изжогу. Хотелось побыть одному, в просторном свободном пространстве, но от этого желания острее чувствовалось реальное одиночество, о котором прежде Максим Т. Ермаков думать не думал. Ни одного настоящего приятеля, даже Маринка пропала с концами, не заявляется и не звонит. Даже Просто Наташа, приходя за квартплатой, не рассиживается больше, не трет указательным пятнышки на мебели, а, втянув головенку в поднятые плечи, поскорей выкатывается в подъезд. Похоже, не заметила пропажу драгоценного мраморного куска, и о выселении молчок — видимо, с ней побеседовали, объяснили, что к чему. Вот до чего дошел Максим Т. Ермаков: он бы и с Просто Наташей сейчас поговорил. Он бы и с алкоголиком Шутовым выпил. Он чувствовал, что наблюдение ночью и днем, особенно в домашних стенах, делает его суетливым, сообщает ему какие-то женские стыдливые ужимки; если вдруг появится в постели какая-никакая баба — камеры наблюдения сделают его импотентом. Вот если бы на месте Вована оказался хоть кто-нибудь другой! Максим Т. Ермаков все время ощущал на своем лице мокрое дыхание отставного водолаза; конфиденциально придвинутая Вованова морда была как подушка, которой Максима Т. Ермакова хотят задушить. Зря Максим Т. Ермаков полагал, будто времени нет у социальных прогнозистов. Времени нет как раз у него самого.

Времени нет, а поди его убей. С увеличением светового дня образовалось несколько лишних часов, день сделался велик Максиму Т. Ермакову, он болтался внутри каждого дня, будто горошина в стеклянной банке. Предпринимал после работы пешие прогулки. Раньше Москва-река представлялась ему просто полосой невзрачной серой воды, что мелькает иногда справа или слева по ходу автомобиля, ненадолго прерывая угловатый шаг городской застройки. Теперь он смотрел на реку новыми глазами. Москва-река пахла, как старая женщина; звук, издаваемый ее волнами, бившими в набережные и словно искавшими объятий у каменной стенки, был всегда плаксив. Между тем воды ее казались странно тяжелы, что не объяснялось одними загрязнениями и многолетним отсутствием донной очистки. Москва-река только на четверть состояла из природных вод — остальное содержимое попадало в нее, пройдя через бесчисленные городские капилляры, вобрав в себя биохимический состав столицы, ее пятнадцати миллионов жильцов. По сути, в кривых берегах текла лимфа мегаполиса; эта желтоватая органика была насыщена информацией, и река, будучи не в силах унести на спине ржавое, как полузатопленный крейсер, отражение Кремля, волокла в Оку, Волгу и дальше в безвыходный Каспий свои нечитаемые файлы. Отражения в Москве-реке, независимо от погоды, обладали удивительным запасом прочности: разрушаемые ветром и волной, они немедленно восстанавливались, их горизонтальные части собирались, будто намагниченные, на какую-то крепкую и стройную основу, скрытую от глаз блеском воды.

Чем-то Москва-река была соприродна таинственным московским подземельям, что, подобно живым существам, шевелились внутри московских холмов, двигались, меняли форму, сплетались в клубки, погибали, оставляя по себе затхлую скорлупку, отчего знаменитые здания давали внезапную усадку и кренились, на манер Пизанской башни, старинные колокольни. Из той же породы был московский метрополитен: система до странности роскошных дворцов, не имеющих ни фасадов, ни крыш — по сути, лишенных внешнего вида, безвидных, несуществующих. Московское метро, прокачивая ежедневно по семь или восемь миллионов пассажиров, упорно не поддавалось восприятию человеческими чувствами; должно быть, неслучайно люди утыкались в книжки и в спины друг другу, когда состав, с воем летевший по маслянистому черному туннелю, внезапно проскакивал как бы внутри ископаемого скелета: исчезали, мелькнув, ребристые своды, заросшие корками колонны, какие-то призрачные кабели, на которых еле сочились редкие йодистые лампы. Что это было? Неизвестно.

В метро мозг Максима Т. Ермакова, ограниченный сверху непроницаемыми пластами, был как воздушный шарик под потолком: колыхался и сморщивался. Мозг улавливал, помимо потоков воздуха, нагнетаемого вентиляцией, еще какие-то тихие, ползущие по стенкам сквозняки. Метро было перчаткой, которую все время натягивала многопалая бесплотная рука. Это характерное движение Максим Т. Ермаков ощущал в подземке не только плывущей головой, но и позвоночником. На многих станциях можно было наблюдать, как под сводом, над пустыми рельсами, безо всякой видимой причины раскачиваются, тяжко и вразброд, мутные светильники — точно ведра с водой из Москвы-реки, несомые на коромыслах. Ту же самую качку, тот же грузный перепляс Максим Т. Ермаков улавливал в речной волне: ритм был совершенно узнаваемый, ни на что другое не похожий. Теперь эта новая, нутряная, безвидная Москва притягивала Максима Т. Ермакова, пожалуй, не меньше, чем когда-то манила к себе из города-городка Москва огнистая, богатая, единственная в своем роде, существующая в одном уникальном экземпляре. Москва, признав Максима Т. Ермакова своим, тянула его в свою утробу, заранее давая понять, что там, в ее земле, покоя нет и не будет.

Прогулки Максима Т. Ермакова неизбежно выводили на Москву-реку. Он задумчиво разглядывал речные теплоходики, похожие на кеды разных размеров, такие разношенные, что взгляд легко отличал левый от правого. Он даже сплавал раз на экскурсию: корма тряслась и казалась совсем жестяной, плясали чешуйки белой краски, мотор бурлил и оставлял в кильватере водяные зеленые опухоли. Слева и справа от Максима Т. Ермакова, на расстоянии не больше пары метров, опирались на поручни социальные прогнозисты — один, длинноносый, с ярко-розовыми узкими ноздрями, все пытался сплюнуть на воду, но ветер нес на сторону блескучую клейкую нитку, и социальный прогнозист, движением птицы, кормящей из зоба птенца, вырабатывал новую порцию слюны. Дальше по борту кто-то хохотал, металась над загорелым плечом светлая масса женских волос, по воде проплывали, помигивая, пустые пластиковые бутылки, по берегам громоздились уже слегка привядшие, слегка черносливовые груды сирени. От ветра, от чужого смеха веяло свободой, чайки скользили кренясь, едва не выламывая с корнем острые крылья; и когда проходили под мостами, их сырое темное железо еле слышно гудело. Максим Т. Ермаков мог бы, наверное, даже расслабиться на солнышке, если бы социальные прогнозисты по правую и по левую руку не были так напряжены. То один, то другой офицер искоса, дернув щекой, поглядывал на портфель, который Максим Т. Ермаков все время держал в охапке, точно любимого плюшевого мишку. В портфеле угадывался плоской угловатой тяжестью пресловутый пистолет; казалось, что за последнее время ПММ даже прибавил в весе, будто созрел для дела. Должно быть, социальные прогнозисты отмечают в своих секретных сводках интерес объекта к реке, и это хорошо. Когда настанет ночь холостого выстрела и прыжка, головастики скажут друг другу, что именно такой вариант был наиболее вероятен, поскольку объект давно заглядывался в воду и на этом пункте немного свихнулся.

— Всё, нашел тебе подходящее место! — сообщил наконец довольный Вованище, явившись однажды в дождливый вечерок, весь мокрый, с кляксой волосиков на голове, принципиально без зонта, вероятно, полагая, что эти влажные штришки в воздухе для него, профессионала, никакая не вода.

— Ну? — Максим Т. Ермаков был, в общем, готов, но сердце все же громко стукнуло, перебив на полуслове орущего из радио певца.

— Нагатинский метромост! Высота небольшая, глубина под ним вполне. Видно, это не натуральное русло, рыли типа канал, так что там до сих пор вполне себе ровненько. А недалеко, метров пятьсот проплывешь — и пожалуйста, дикие кусты. Ломано, насрано, нам самое то. Вылезем, переоденемся и уйдем тихонько. Надо только сумку с одеждой заранее спрятать, ну и со всем остальным, что там надо тебе.

Про сумку Вованище мог бы и не говорить: а то Максим Т. Ермаков собирался шлепать по Москве с аквалангом и в ластах! Нагатинский метромост он знал, ездил смотреть в числе остальных, не думал, правда, что выбор падет именно на это невзрачное место. Промзона не промзона, так себе набережная, в духе областного центра средней руки; много очень яркой и очень растрепанной зелени, ветви деревьев кажутся голыми, несмотря на листву, словно развешенную для просушки. Сам по себе мост напоминает пишущую машинку: то и дело с треском передвигаемой каретки проскакивают метропоезда, под которыми мельтешат автомобили и пешеходы, будто без конца набирается текст. Кажется, любой попавший сюда объект — человек, автомобиль — становится ничем не примечательным; даже исторический Коломенский парк выглядит с моста как неряшливые заросли, начисто лишенные приятных парковых округлостей. Для самоубийства хотелось бы, конечно, декораций получше. С другой же стороны, главное — сделать дело, а ландшафты подождут.

— И еще я чего нашел! — продолжал шепотом хвастать Вованище. — Пруд нашел, где учиться будем. Место глуховатое, под Чеховом, вроде близко от Москвы, а народу никого. Июнь, считай, на середине, пора начинать.

— Так ведь холодно, плюс десять, дожди, — слабо запротестовал Максим Т. Ермаков.

— А я тебя не купаться зову. Водолазы что, по-твоему, курортники? Это, я тебе скажу, никакой не курорт. Водолазу пляжный сезон до фонаря. Вода на глубине всегда холодная. Но дождь там не идет никогда, отвечаю! Так что не бзди, костюмчики у нас «сухари», непромокаемые то есть. И поддевки теплые. Самые лучшие брал! Вот, принес тебе твой комплект, давай померяй, руки-ноги посгибай, я на тебе кой-чего подгоню, — с этими словами Вован деловито полез под стол, где у него стоял туго набитый черный рюкзак.

— Нет! — Максим Т. Ермаков схватил Вована за плечо. — Не здесь. Потом. Когда поедем на пруд, там, на бережку.

— Да ты что, гидрокостюма боишься? — удивился, выпрямляясь, Вованище. — Ну, был ты трусоват, не в обиду тебе скажу, таким и остался. Намучаюсь с тобой!

Максим Т. Ермаков криво усмехнулся. Хорош бы он был, если бы взялся перед скрытыми камерами примерять водолазное снаряжение. И так большой вопрос, не отфильтровывают ли социальные прогнозисты из радиогрохота их с Вованом конспиративные разговоры. Может, все эти их настольные игры с выпивкой и закуской давно записаны. А с другой стороны — что делать? Где потолковать? Мотаться по барам? Не факт, что там не запишут при помощи какой-нибудь высокотехнологичной дряни. И не факт, что Максима Т. Ермакова в бары пустят.

— Ладно, думай, как хочешь, — примирительно проговорил Максим Т. Ермаков, подливая Вовану густого, как мед, коньяку. — Думай лучше про деньги. Десять тысяч долларов на дне реки не валяются. Ты мне лучше скажи: не замечал за собой наружки? Не таскаются за тобой такие тупые серьезные типы?

— Ну, ты и правда того… не орел! — радостно изумился Вован. — Мания у тебя, вот как это называется. А еще актер. Как же ты с мозгами набекрень играешь в кино?

— Актер? — В свою очередь изумился Максим Т. Ермаков. — С чего ты взял?

— У Надьки двоюродный брат выиграл конкурс в Интернете, — охотно разъяснил Вованище. — Ему прислали майку с твоим портретом и еще чего-то, не помню, вроде какой-то шампунь. На груди у майки твой портрет, а на спине твой череп, необычный такой, похож на карту Африки. Надька тебя сразу узнала, говорит, в Интернете написано, что ты известный артист, играешь в реальном шоу, вроде так.

— В реалити-шоу, — машинально поправил Максим Т. Ермаков. Вот оно что. Видимо, популярность приходит к Объекту Альфа против воли головастиков. Того гляди, Максим Т. Ермаков станет ньюсмейкером, артист он или не артист. Но лучше к этому времени оказаться с деньгами где-нибудь подальше.

— Одного не пойму: как ты, такой трусливый, а играешь роли, — задумчиво проговорил Вованище, потирая колючую пустую щеку указательным пальцем. — Я ничего особо не боюсь, но когда на меня глядит сразу много людей, мне страшно, да.

— Что же тут страшного?

— Вот не пойму, — от умственного усилия волосики Вована над стиснутым лбом вздыбились, будто птичий хохолок. — Вроде мнение их мне до жопы. Брякнуть что-нибудь, оскандалиться — это не про меня, это пусть умники боятся, а я просто говорю, и все. Кому не нравится, идет на хрен. Просто смотрят… Их много, а я один.

— Каждый на свете только один, — резюмировал Максим Т. Ермаков.

Спасибо, мама, что позвонила Восьмого марта. Без этого звонка Максим Т. Ермаков не вспомнил бы про мотоциклетный шлем. Ощущение безопасности, отгороженности от бурлящего вокруг информационного бульона, собранности всех туманных рукавов невесомого мозга под крепкой скорлупой — все это давало зыбкую надежду, что и собственно голова Объекта Альфа, заключенная в шлем, не регистрируется спецаппаратурой социальных прогнозистов. Казалось бы, несложная задачка: добраться до укромного пруда, не притащив на хвосте дежурный фургон. Однако на «тойоте», при плотной опеке целой команды головастиков, это не представлялось возможным. Значит, мотошлем и мотоцикл.

Надо было решаться на спортбайк. Это после тяжелозадого, коренастого ИЖака, мирно трюхавшего по мягким проселкам и разгонявшегося по прямой не более восьмидесяти в час. Можно было, конечно, попробовать классику или хороший чоппер, с ними тоже имелись кое-какие шансы. Но резко подорваться с места и уйти, пронзая пробки, в непредсказуемом направлении мог только спортбайк, злющая зверюга с раскосыми хрустальными очами, разгонявшаяся до ста за пять секунд. Говорят, спортбайк — самый дорогой способ самоубийства. Неправда, можно организовать и подороже. Что, собственно, Максим Т. Ермаков теряет? И все-таки при одной мысли о спортбайке и его скоростях возникало ощущение, будто из-под седалища резко вышибли стул.

Еще ни на что толком не решившись, Максим Т. Ермаков в погожий субботний денек принялся объезжать мотосалоны — разумеется, в сопровождении дежурной «девятки», катавшейся, будто наливное яблочко по золотому блюдечку, по зеркалу заднего вида. Максим Т. Ермаков даже не притормаживал там, где сквозь сплошное стекло прекрасно просматривались и облитые лаком двухколесные кони, и млеющие над ними покупатели. Он остановился, только когда по адресу обнаружился недостроенный паркинг, временно превращенный в торговую точку. Внутри стоял какой-то земляной, мучнистый холод, электричество горело простое, желтого цвета, и байки выглядели уже не так гламурно, зато реально. Первым делом Максим Т. Ермаков устремился туда, где продавали мотошлемы. Прогресс делал свое дело: стойка с разрисованными «интегралами» выглядела как выставка попугаев. Докричавшись до затерянного в бетонных пространствах сутулого менеджера, странно болтавшего на ходу развинченными руками, Максим Т. Ермаков перемерял все, что было в наличии. Разумеется, на его визуально некрупную голову подошел «интеграл» максимального размера, единственный в продаже, расписанный красными всполохами. Уютно, плотно, ни зыби, ни ряби. И одиноко настолько, будто головой пробил небеса.

— Ладно, теперь спорты пойдем смотреть, — дрогнувшим голосом произнес Максим Т. Ермаков, обеими руками приглаживая волосы, стоявшие после примерок дыбом.

— Спорты? Вы уверены? — менеджер посмотрел на Максима Т. Ермакова с плохо скрытым скептицизмом.

— Да, а что такое?

— Ну… Вы, извините, явно не из наших, — нагло заявил менеджер, сам похожий не на байкера, а на канцелярскую скрепку. — Для спортов требуется навык, большой стаж пилотирования. К тому же ваша комплекция, как бы вам сказать, предполагает прямую посадку в седле мотоцикла. Поверьте, это будет для вас гораздо комфортнее. Могу показать замечательный «турист»!

— Чего? Ты чего гонишь?! — Максим Т. Ермаков, сам не заметив как, ухватил побелевшего менеджера за ворот у горла, отчего форменная синяя рубаха тощего сейлсмена вылезла мятым лоскутом из осевших штанов. — Я твоего совета спросил?! Я сюда ишака приехал покупать?!

— Все, все, извини, командир! — замахал руками перепуганный менеджер, и Максим Т. Ермаков ощутил костяшками кулака, как дергается его гофрированный кадык. — Есть одна бескомпромиссная модель! Зверь, а не байк!

Максим Т. Ермаков, тяжело дыша, выпустил менеджера, и тот, запихивая рубашку в штаны, будто в пустой мешок, устремился неуверенным зигзагом в глубь магазина. Максим Т. Ермаков поспешал за ним, сильно топая и чуть не плача. Краем глаза он заметил, что еще две форменно-синие фигуры, видимо, привлеченные инцидентом, приближаются с разных сторон бетонного сарая — причем одна, плечистая, осторожно крадется и что-то держит в руке. «Ну, сейчас огребу пиздюлей», — тоскливо подумал Максим Т. Ермаков и на секунду даже подосадовал, что социальные прогнозисты обленились на рутине и уже не тащатся за объектом проверять его корзину с покупками.

— Здравствуйте, извините, — плечистый вырос перед Максимом Т. Ермаковым, улыбаясь до самых розовых ушей. — Можно попросить у вас автограф?

То, что здоровяк держал в руке, оказалось постером фанклуба, на котором весьма условный Максим Т. Ермаков был изображен на фоне пухлых, как бы разваренных клубов огня. «Интересно, почему этих фанатов не видно ни перед офисом, ни во дворе?» — кисло подумал Максим Т. Ермаков, царапнув поперек себя острую почеркушку.

— Вау! — Похожий на скрепку забегал ожившими глазками от портрета к оригиналу. — А я и не узнал сперва. Ну, тогда все понятно!

Все вместе гомонящие сейлсмены повели знаменитость к его будущей покупке. Байк «ямаха», желтый с серебром, был запредельно хорош собой: стоя на месте, он уже выглядел несущимся на скорости за триста. И все-таки он действительно казался маловат для Максима Т. Ермакова: напоминал скорее не зверя, а острохвостую птичку-синичку, поставленную на широкие, девственно-черные баллоны. Максим Т. Ермаков опасливо залез в седло: гоночная «поза креветки» сразу дала ощутить, как тесно и больно складкам живота.

— Может, вам бы лучше дублера? Каскадера какого-нибудь, — посочувствовал плечистый, у которого румянец на сахарных щеках был совершенно круглый.

— Должен сам, — сдавленно ответил Максим Т. Ермаков, приноравливаясь плечами и локтями к низкому рулю.

Менеджеры, уважительно покивав, принялись трещать насчет гарантий и тюнинга, и что надо расслабить подвески, чтобы не расколбасило на заплатанном асфальте. Дружно решив за Максима Т. Ермакова, что ему нужна самая лучшая «защита», сейлсмены приволокли со склада кожаный комбинезон, красный с черным, под цвет приобретенного «интеграла», а также пару тяжеленной обуви и толстопалые перчатки. Натянув все это на потеющего клиента, они поставили его перед пятнистым зеркалом, привинченным к бетонной колонне. Отражение напоминало плакат из школьного кабинета биологии, на котором безмятежный мужчина демонстрировал освежеванную красную мускулатуру, только анатомия существа в комбезе была не человеческая, а марсианская. Колени, снабженные слайдерами, были неестественно вывихнуты, нарисованные сполохи на шлеме казались проекцией неантропоморфных мыслей, плавающих в инопланетной голове. Ничто в облике существа не свидетельствовало, что внутри находится Максим Т. Ермаков.

— Беру все, — пробубнил Максим Т. Ермаков из шлема. — И еще рюкзак какой-нибудь.

Был момент короткого острого ужаса, когда Максиму Т. Ермакову померещилось, будто головастики, пока он валандался в мотосалоне, успели заблокировать банковский счет. Но платеж спокойно прошел, после чего Максим Т. Ермаков, забирая карточку, дал себе слово снять остаток наличными. Плечистый сахарный менеджер с удовольствием согласился, забросив пиджак и портфель клиента в багажник, вечерком отогнать «тойоту» в Усов переулок — и похожий на скрепку явно ему позавидовал.

— Что ж, прокачусь, — пробормотал Максим Т. Ермаков и, скрипучий, неуклюжий, тяжелоногий, направился к байку, казалось, не сводившему раскосых настороженных глаз с блестящего ключика, зажатого в тупых перчаточных пальцах.

По наклонному пандусу Максим Т. Ермаков съехал, волоча ноги в шаркающих мотоботах, чувствуя себя пацаном на деревянной лошадке. Дежурная развалюха социальных прогнозистов спокойно синела в ленивой лиственной тени, двое в салоне, судя по вращательному движению челюстей, поглощали ланч. Они никак не среагировали на выезд кожаного чучела с разрисованной головой, глядевшего на них в упор бликом затемненного щитка. «Ну, падлы, приятного аппетита», — подумал Максим Т. Ермаков и крутанул газ.

Байк зарычал и прыгнул. Долю секунды Максим Т. Ермаков не понимал, где, собственно, оказался. Потом он обнаружил себя все на той же улице несущимся с приподнятым передним колесом по встречной полосе, прямо на оскаленный, дрожащий, яростно сигналящий джип. Как удалось отвернуть — неизвестно. Встречка состояла из ослепительных расплавленных пятен, взмахов пролетающего воя, гудков, а своя полоса, когда удавалось на нее попасть, — из расставленных в шахматном порядке, почти неподвижных задних бамперов и торчавших отовсюду зеркал. Байк, радостно отзываясь на ручку газа, гораздо хуже реагировал на тормоз, и Максим Т. Ермаков три из четырех светофоров проскакивал на красный, чувствуя себя счастливой мухой, вылетевшей из хлопка ладонями живой и невредимой. Байк, будто необъезженный конь, то и дело норовил сделать «свечу», и Максиму Т. Ермакову приходилось совсем ложиться вперед, чтобы заставить переднее колесо коснуться асфальта. Максим Т. Ермаков работал всем изнывающим телом, вальсировал с байком, обменивался с ним килограммами живого и железного веса, чтобы обходить безумные препятствия — все больше напоминающие иллюзию, дрожащие зеркала, в которых отражается и растет готовый разбиться мотоциклист. Всетаки он не решался пока закладывать повороты, и брызжущая солнцем субботняя Москва несла его по относительной прямой, точно по трубе. Максим Т. Ермаков почти не узнавал Москвы — то есть на дальнем плане то и дело возникали знакомые сочетания архитектурных форм, а вблизи все мельтешило, искажалось, каждый прохожий был как щелчок ногтем.

Внезапно труба вынесла Максима Т. Ермакова на шоссе — кажется, Новорижское, а может, и не Новорижское. Потекла навстречу, будто шелковая лента, разделительная полоса. Как-то вышло, что новый мотобот, независимо от воли Максима Т. Ермакова, повысил передачу, а перчатка добавила газ. И тут что-то случилось с вестибулярным аппаратом, и без того ненадежным: теперь все было так, будто байк с седоком не летит по горизонтали, а карабкается вверх. Оттянутый и облитый скоростью, Максим Т. Ермаков сидел вертикально на копчике, перед ним была грубая асфальтовая стенка, на которой крепились, вроде больших почтовых ящиков, разные транспортные средства. Сперва эти ящики оставались неподвижными, а потом стали валиться на Максима Т. Ермакова, только успевай уворачиваться. Слева и справа словно мазали малярной кистью с густо навороченной зеленой краской; заводными игрушками вертелись светлые и красно-кирпичные коттеджи.

Наконец заработала обещанная вентиляция комбинезона: пот обсох и облепил тело Максима Т. Ермакова клейкой паутиной. Здесь, на шоссе, уже нельзя было избегать поворотов; подчиняясь требованиям байка, неохотно расстававшегося со скоростью, Максим Т. Ермаков свешивался внутрь дуги, будто вьючный куль — и близко мелькал, похожий в этом ракурсе на покоцанную виниловую пластинку, полосатый асфальт. Максим Т. Ермаков ни о чем не думал, ничего не хотел. Он только удивлялся, что на дороге практически нет мотоциклистов. Лишь однажды он увидел впереди пятерку байкеров, тоже шедших с приличной скоростью, несмотря на то, что под ними явно были не спорты. Пятерка держалась удивительно ровным клином: казалось, между мотоциклами работает точно выверенный магнетизм. В отличие от всех других объектов вертикального мира, байкеры не валились вниз, а довольно долго держались впереди, дрожа и распухая, словно вот-вот собираясь взорваться; Максим Т. Ермаков даже успел рассмотреть округлые кожаные спины, расписанные в духе наглядной агитации касательно тока высокого напряжения и игры детей со спичками. Обходить пятерку пришлось на повороте, тут уж было никуда не деться, Максим Т. Ермаков висел практически рядом с «ямахой», высекая коленом из асфальта бенгальские искры, и ему абсолютно все было по хрену. Байкеры, еще подрожав, по очереди сползли назад и там взорвались, как хлопушки с конфетти. Каким-то чудом Максим Т. Ермаков все еще оставался в живых, пер себе и пер, конфетти мерцало в глазах, то белое, то цветное, холмы появлялись и ныряли движениями дельфинов, тени их, ложившиеся на трассу, проносились быстро, отчего казалось, будто время на трассе идет как в ускоренной съемке, когда вот так же проносятся рваными пятнами по пейзажу тени облаков.

Вдруг мотор понизил звук, еще порокотал и заглох. Мягко, вздымая пыль и потрескивая кварцевой крошкой, съехали на обочину. Вот ничего себе хваленая техника! Максим Т. Ермаков, выставив подножку неловким ударом бота, принялся осторожно, по-бабьи, слезать с мотоцикла. Ноги не держали совсем, онемевшие спина и задница казались громадными и мерзлыми кусками земли. Вспомнив, что на спине есть еще рюкзак, Максим Т. Ермаков полез туда за сигаретами, ничего не нашарил, стянул перчатки, достал, ткнул сигаретным фильтром в щиток.

Когда он стаскивал шлем, ощущение было такое, будто открыли крышку кипящего чайника. Тишина, окружившая Максима Т. Ермакова, была, по сравнению с глухотой внутри «интеграла», огромной и пустой. Понизу стоял сухой звон, словно кто натачивал сверкающие травины мелким инструментом, наверху шуршали облака. Слева зеленел откос, усеянный жирными кучками земли — вероятно, работа кротов; по гребню откоса темнели против солнца тополя, тени их, уже удлинившиеся, казались пририсованными детской рукой. Справа пространство буквально в десяти метрах от шоссе переходило в дальний план: совершенно недосягаемое, стояло на лугу какое-то длинное строение, с одной яркой предзакатной стеной; дальше все волнилось, тянулось полосами, бледнеющими к горизонту, и синеватая полоска леса была с аккуратной выемкой, словно от выпавшего переднего зуба — должно быть, тоже шоссе или просека. Максим Т. Ермаков не имел понятия, где он очутился. Зато социальные прогнозисты, вполне возможно, уже засекли своей навороченной аппаратурой гравитационный феномен.

Хотя нет, непохоже. С того, самого первого, появления государственных уродов в офисе Максим Т. Ермаков не чувствовал вокруг такой чистоты и пустоты. Хотелось сесть в траву, а потом лечь. Вот она, свобода. Казалось — если бы не потребность есть и пить, можно зависнуть в этой блаженной точке навсегда. И если, конечно, не хотеть денег. Нет уж, Максим Т. Ермаков не отцепится от головастиков, пока они не заплатят. Хватка обоюдна, вот в чем дело. Максим Т. Ермаков имеет наглость вести в танце, словно даму, особый государственный комитет. В возбуждении Максим Т. Ермаков даже притопнул ногой, спекшейся в мотоботе, будто пирог. Как же, стал бы он пускать к себе на кухню жуткого Вована и убиваться на спортбайке, если бы не десять миллионов долларов. Головастики должны Максиму Т. Ермакову денег — и за все за это, в том числе.

Пытаясь прикурить, Максим Т. Ермаков увидел, что его ладони стали черными от перчаток, вроде пауков-каракуртов — хоть пугай ими детей. Руки, зажигалка, огонек, сигарета — все это тряслось, никак не совмещалось. Наконец, табачный дым блаженно наполнил и округлил прозрачный мозг, и земля под ногами стала немного тверже. С трудом распрямив тугую поясницу, Максим Т. Ермаков увидал на шоссе давешних байкеров. Клин приближался ровно, с нарастающим ревом; уже различалась рожа лидера, похожая на морского ежа, у второго ездока слева ветер задирал жухлую седую бородищу, отчего ездок напоминал затянутого в черную кожу байкерского Деда Мороза. Сами байки были с характерными длинными вилками: вынесенные далеко вперед передние колеса придавали мотоциклам вид каких-то сельскохозяйственных агрегатов, рыхлилок или косилок.

— Эй, чува-ак! Чайник! Зачо-от!!! — проорали байкеры, перекрикивая вой моторов, и, отсалютовав клешнями, пронеслись в спадающем реве, словно за ними перевернули страницу.

Блин! Надо все-таки выяснить, что случилось с байком. Прихрамывая, Максим Т. Ермаков обошел все еще разгоряченную «ямаху», спереди заляпанную пригорелыми томатными и горчичными кляксами насекомых. Все оказалось просто: кончился бензин. Привыкнув к своей «тойоте», не особенно прожорливой, скромной старушке, Максим Т. Ермаков элементарно не рассчитал аппетита новенькой желто-серебряной синички. Кажется, не так давно мелькала заправка: это может быть на расстоянии в пятьдесят километров. Жаль, не махнул ответно байкерам, как раз показавшимся на дальнем подъеме шоссе в виде мультипликационных муравьев. Максим Т. Ермаков слыхал, будто байкеры всегда помогают своим; между тем редкие на субботнем шоссе автомобили, мучительно долго выраставшие из зеркального пятнышка до натурального размера, от взмаха его перепачканной лапы только прибавляли скорость. Можно было вызвать по мобильнику эвакуатор — но спасатели приедут известно какие: с квадратными орлеными удостоверениями в карманах.

После Максим Т. Ермаков не верил сам себе, что действительно проделал этот марш-бросок. Из-за низкого руля вести «ямаху» по обочине было сперва неудобно, а потом мучительно. «Коза ты, коза», — бормотал Максим Т. Ермаков сквозь стиснутые зубы, тупо переставляя мотоботы, покрывшиеся серой пылью и похожие на валенки. Пятисотдолларовый шлем, повешенный на руль, побрякивал, как ведро, и норовил соскользнуть. Непонятно почему, но Максим Т. Ермаков направился не в обратную сторону, к Москве, где заправка точно была, а потащился вперед, туда, где шоссе, словно сделав с разбега горбатый кувырок, исчезало за горизонтом. С каждым пройденным шагом вокруг нарастала неизвестность. Сам воздух казался странным, слоистым. Небо над головой было еще дневным, а от земли уже поднималась ночь, и закатная яркая трава, пробитая снизу подшерстком темноты, стояла дыбом.

«Ямаха» виляла, норовила лечь набок, наступить на ногу задним колесом; пот бежал по спине под комбезом, будто там рисовали пальцем. Максим Т. Ермаков брел и брел, уже не обращая внимания на встречный и попутный транспорт, обдававший жаркими вихрями и сразу исчезавший. Все признаки цивилизации были далеко от шоссе; за полями, в истлевающей дымке, некоторое время тянулся городок, там вспыхивали на закатном солнце крошечные медные окошки. Шоссе обступало жирное болотце, утыканное вкривь и вкось мертвыми стволами, напоминавшими задутые свечки на торте; невидимые лягушки вибрировали на разных нотах, на манер чукотского фольклорного ансамбля. Потом шоссе вползло, вместе с Максимом Т. Ермаковым, в притихший лес. Небо в растворе древесных вершин было как бледная река, оно отражалось в серой ленте асфальта, забиравшей в гору да в гору, а между стволами было темно, как в печке, только иногда белелись в глубине, будто нити дыма, будто ночная растительная нежить, призрачные тонкие березы.

Максим Т. Ермаков бормотал ругательства себе под нос, потом выкрикивал громко, потом опять бормотал. Кстати вспомнился деда Валера, умевший особой руганью двигать кряхтевшую мебель и зажигать спички. Гортанные выражения, которые деда Валера извергал, пылая магниевыми сединами и потрясая палкой, почему-то вызывали у бабушки приступы дребезжащего смеха. Однако табуреты исправно валились, шкафы качались, стряхивая на пол безделушки, сырые спички брались шипучим огнем, иногда весь коробок сразу. «Сэлера! Жибье де потанс![1]» — выкрикивал деда Валера, заплевывая свой торчавший вперед, похожий на соленый сухарь подбородок. «Жибье де потанс, жибье де потанс», — бубнил Максим Т. Ермаков, затаскивая упиравшуюся «ямаху» на крутой подъем. И дедовское заклинание сработало: как только влезли на взгорок, внизу загорелась ясным неоном заправочная станция, возле которой теплилась, притулившись боком, ночная закусочная.

Социальные прогнозисты, разумеется, очень быстро вычислили, на чем теперь катается подопечный объект, тем более Максим Т. Ермаков никуда не делся, зарегистрировал транспортное средство в ГИБДД и получил номера. Однако фокус с выпуливанием на светофоре оказался удивительно эффективным. Гэбэшные фургоны и «девятки», с их дико форсированными моторами, напоминали на старте дрожащие, ревущие миражи, но, как только загорался зеленый, техническое чудо моментально оказывалось заперто и как миленькое становилось материальным, с застывшей мордой водителя, похожей на цветочный горшок в мирном гражданском окне. Социальные прогнозисты лажались; Максим Т. Ермаков был им больше не товарищ по пробкам. На остатках пофигизма он срывался сразу на сто и, виляя байком и задницей, уходил ущельями, коридорами, щелями в непредсказуемом направлении; многочисленные попытки взять объект в коробочку, с выездом гэбэшного транспорта сразу изо всех переулков, заканчивались замечательными стояками, исключавшими любое дальнейшее преследование.

Вероятно, в распоряжении социальных прогнозистов имелись и вертолеты, но, должно быть, даже полномочий спецкомитета не хватало, чтобы месить затянутые проводами и рекламными растяжками московские улицы. Однажды, уже за МКАДом, Максим Т. Ермаков не столько услышал, сколько ощутил глухую вибрацию винтов и краем глаза увидал необычную, вроде черной гитары, летательную машину, поливавшую ветром текучий березняк. Однако видение с двумя радужными нимбами мелькнуло и пропало; может быть, оно висело вовсе не по его душу. На просторе, омывавшем пьяный снаряд, которым становился за МКАДом Максим Т. Ермаков, было одиноко и свободно; казалось, будто в эфире нет никаких радиои телепередач, будто начисто пропали мобильные сети и тихо сгорели на орбитах военные и гражданские спутники. Вероятно, это и был эффект мотошлема, ставшего для Объекта Альфа шапкой-невидимкой. Когда Максим Т. Ермаков, как блудный сын, возвращался после отжига во двор и в подъезд, ему доставляло большое удовольствие наблюдать физиономии дежурных офицеров, на которых отражались очень-очень смешанные чувства. Можно было поклясться, что одной из главных эмоций была искренняя, чуть ли не родственная радость; похоже, вид долгожданного объекта становился офицерам все более приятен, чего Максим Т. Ермаков вовсе не хотел.

После долгого молчания вдруг позвонил Кравцов Сергей Евгеньевич, головастик номер один. Его сердитый голос был сильно уменьшен: вероятно, Зародыш находился где-то за границей или вовсе на Марсе.

— Максим Терентьевич, мы весьма обеспокоены, — холодно проговорил Кравцов, царапая голосом ухо, словно засовывая туда свой леденистый палец. — Вы очень глупо рискуете собственной жизнью, нужной для дела.

— А пошли вы на хрен, — злобно ответил Максим Т. Ермаков. — Будете доставать, вообще утоплюсь.

После этого фургоны социальных прогнозистов стали вести себя гораздо аккуратнее: скорее обозначали попытки преследования, чем действительно рвались, и больше не устраивали шоу с одновременным выездом на проспект. Максим Т. Ермаков был доволен собой. Чуда, конечно, не произошло, он не стал за неделю крутым пилотом спортбайка и скорее напоминал посаженного на мотоцикл циркового медведя, но все-таки он кое-чему научился. Оказалось, что ветер, даже не очень сильный, сносит спортбайк с шоссе, как пустую картонку. Оказалось также, что мокрое дорожное полотно непредсказуемо виляет под колесами, а мелкая морось, выделяемая по вечерам набрякшими облаками, превращается на скорости в плотный трескучий обстрел. Зато между «ямахой» и телом Максима Т. Ермакова установилась связь, какая бывает у сообщающихся сосудов; теперь он чувствовал дорогу не плечевым поясом, как за рулем «тойоты», а всем позвоночником, от копчика до затылка.

Увидел он наконец и пруд, который облюбовал Вован. Водоем представлял собой кривой овал, сильно заросший с широкого краю осокой, будто трехдневной щетиной, и оттого мимика воды, особенно когда ее морщило ветром, напоминала человеческую. В воде было густо, как в супе. На бликующей поверхности колыхались слепые мучнистые пятна, сопели, качаясь, как сети, блескучие водоросли, из воды проступал подернутый малахитцем поваленный ствол, с него то и дело сигали длинными плевками скользкие лягушки. Лезть в такую купальню Максиму Т. Ермакову сильно не хотелось. А Вован, с его профессиональной небрезгливостью к любой воде, блаженствовал. Он поставил на бережку выгоревшую, когда-то желтую палатку и, похоже, в ней и поселился, прикарманивая деньги, выделяемые спецкомитетом на съем койко-места в общежитии. Тут же хлопотала по хозяйству довольная Надя-тумбочка: мешала картофельное варево в котелке над едким костерком, жамкала в тазу энергично хрюкавшее бельишко, то и дело отбрасывая ото лба смокшие тонкие пряди и на минуту застывая с мыльной рукой у виска, на которой блестело в оплывающей пене простонародно-широкое обручальное кольцо. По тому, как Вован следил за ней ленивым, но неотступным взглядом, было понятно, что семейная жизнь наладилась вполне.

Максим Т. Ермаков никогда не видел ничего привлекательного в женщинах этого типа: бледных, с пухлыми шейками и тупыми слоновьими ножками, но ловил себя на том, что завидует Вовану, которого Надя никогда не будет прессовать и разводить на бабки. Вован, неизвестно на какую снасть, ловил в пруду небольших, размером с бумажники, жирных карасей. Надя чистила их, вяло шлепающих хвостами, спускала в пруд серую рыбью жижу и чешую, затем, невдалеке от расплывавшихся маслянисто-свинцовых пятен, заходила купаться сама. Под кочковатым спуском к воде имелась полоска серого песка, которая могла с натяжкой считаться пляжем. Прежде чем окунуться, женщина поплескивала на себя из горстей, смачивая родинки, мурашки, севшие на кожу тополевые пушинки; был у нее один неловкий, трогательный жест, когда она поправляла воду у колен, будто подол платья. До сих пор Максим Т. Ермаков встречал только недовольных женщин, сжигаемых жаждой значить и иметь больше; Надя была довольна своим некомфортабельным нелепым существованием, своим Вованом — и это делало ее удивительным чудом, несмотря на обыкновенность всего, что составляло ее неказистый облик.

Купание иногда прерывалось резким порывом ветра, взметавшего тополевый пух, будто ватный снег; тут же клочковатую метель пробивало дождем, и Надя, белая, мокрая, с текущей на живот из чашек купальника бурой водицей, бежала спасать слипшиеся на веревке Вовановы штаны. А самому Вовану было все равно, где вода: внизу, вверху или везде. Странно коротконогий в тяжелом, как медвежья шкура, гидрокостюме, Вованище тем не менее смотрелся ловко, ладно, будто так и родился в этой прорезиненной одежде, в шлеме, ботах и с баллоном за спиной. Только клювастая маска выглядела смешно, делая Вована похожим на помесь медведя и птеродактиля. Облачаться во все это недешевое хозяйство оказалось сложной наукой. Сперва натягивалось специальное, тесноватое Максиму Т. Ермакову, серое белье, затем пуховая поддевка, ну, а потом начинались главные мучения: Максим Т. Ермаков боролся с гидрокостюмом, будто со спрутом, а когда, наконец, ноги оказывались в штанинах и ботах, а руки в рукавах, то застегнуть герметичную молнию, зачем-то пришитую сзади, с плеча на плечо, было все равно, что поднять себя за шкирку, на манер Мюнхгаузена, в воздух.

— Вот, вот, сам учись, — назидательно приговаривал Вован, стоя поодаль и почесывая на грудной кости поредевшую шерсть. — Кто тебе будет помогать, когда поедешь стреляться-топиться? Никто тебе не будет помогать.

Гидрокостюм оказал на Максима Т. Ермакова странное воздействие: в нем он вспомнил себя полуторагодовалым карапузом, на кривых ногах и с теснотой в паху. Когда же Вованище застегивал на его обширной талии пояс со свинцовыми чушками и насаживал сверху жилетку с баллоном, то и вовсе хотелось с размаху сесть на попу. Наконец Максим Т. Ермаков увидел подводный мир. Сперва возникало полное ощущение, будто его топят в сортире: кругом была одна только бурая муть с гремящими желтыми пузырями. Погодя, когда Максим Т. Ермаков перестал отчаянно барахтаться, видимость немного прояснилась. Косо простирались слоистые бурые камни, отражая солнечную рябь; колыхались водоросли, крепкие и пожиже; какая-то мелкая живность брыкалась, зарываясь в песок; изредка тусклым солнечным зайчиком мелькала рыбешка. Воздух, поступавший из баллона в загубник, отдавал маслом. С дыханием выходили большие проблемы: через несколько минут в шланге и в голове возникала пробка, и Максим Т. Ермаков, выплевывая загубник, с ревом выбрасывался на поверхность.

— Пастью дыши! Пастью! — орал всплывший рядом Вован.

Если ездить на спортбайке у Максима Т. Ермакова получалось все лучше и лучше, то дайвинг явно не был предназначенным ему занятием. Почему-то под водой, хотя Максим Т. Ермаков очень старался работать правильно, его все время заворачивало на спину. Вован, возникая из мглы, рубчатой клешней подкручивал на рукаве Максима Т. Ермакова какой-то вентиль; сразу вода обжимала тело, словно стискивала Максима Т. Ермакова в горсти. Это немного помогало держать равновесие между целлофановой поверхностью и густеющим дном; однако ласты никак не слушались, перепутывались, вязли, будто доски в глине, и в ушах надувались тугие, болезненно воспаленные погремушки. Хваленый костюм-«сухарь» оказался не таким уж непромокаемым: сваливая его с себя, после того как Вован принимал на грудь мокрый баллон, Максим Т. Ермаков всегда оказывался влажным, каким-то раскисшим.

— Да, плоховато у тебя получается, — рассуждал Вован, развалясь у поседевшего, веявшего серыми хлопьями костерка. — Не пойму, что с тобой не так. Чего ты все время заваливаешься? Будто у тебя центр тяжести гуляет по всему туловищу. Хоть еще один жилет-компенсатор надевай тебе на задницу.

После десяти дней почти ежевечерних тренировок в клочковатую голову Вована вдруг пришла светлая мысль.

— Так, а прыгать с моста в костюме, в ластах и с баллоном нельзя, правильно? — спросил он сам себя с величайшим удивлением, написанным на копченой физиономии. — Сразу раскроется весь художественный замысел.

— А я тебе об этом, бля, с самого начала говорил! — возмутился Максим Т. Ермаков.

— Ты не ори мне здесь, это я буду орать! — моментально вызверился Вован. — Ты предупредил, что плаваешь как мешок с говном? Не предупредил. Маску под водой я на тебя не надену никак. Ты об этом, бля, подумал? Мыслитель! Дышать, допустим, будем из одного баллона, свой октопус в пасть тебе засуну, обычная практика. Жить, короче, будешь. Но видеть — ни хрена!

— Ну а костюм? — буркнул Максим Т. Ермаков.

— С костюмом тоже получается проблема, — важно нахмурился Вован. — «Сухарь» нам, выходит, не годится. Ты дома будешь одеваться, надо сверху плащик, брючки прибросить, того-сего. А на «сухаре» ни один плащ не застегнется: хоть ты и сам толстый, но не такого же размера. И тяжелый он, «сухарь», ты когда через ограждение в нем полезешь, будет видно. Но главная падла в другом. «Сухарь» — он с воздухом, сам по себе плавучий. Ты в реку прыгнешь, а под воду сразу не уйдешь. Надо будет воздух стравить, это минуты три-четыре. Кто хочешь заметит, что застрелившийся покойник плавает живой.

— И как нам быть? — спросил Максим Т. Ермаков, сдерживая бешенство.

— Как быть, как быть. Я должен знать? Режиссер у вас за что зарплату получает?! — Вован, бегая глазами, ломал и кидал в костер мелкие ветки. — Ладно, допустим, есть вариант. Купим тебе другой костюм, для подводной охоты. Неопрен семь миллиметров, лето, не замерзнешь. Это мне лежать под мостом и ждать тебя неизвестно сколько. Потом, груза другие нужны. Возьму тебе «сковородку», опять же охотничью, она на ремнях, хоть под пиджак носи. Но есть еще один интересный вопрос. Я тебя, выходит, чисто на буксир беру под водой. Я тебе, получается, буксирная баржа, помимо всех других хлопот. Это тяжело!

— Ну и что? Так и договаривались, разве нет?

— Не помню! — отрезал Вован. — А если я не помню, значит, такого не было. Короче: с тебя восемьсот на груза и костюм плюс дополнительно штука лично мне. Долларами и вперед. А не хочешь, как хочешь. Можешь прыгать лягухой во всем снаряжении, только ластой за оградку не зацепись.

Максим Т. Ермаков тяжело вздохнул. Деньги он со счета снял, и если вычесть все затраты на подготовку затеи, то на шесть месяцев лежки остается не так уж и много. Можно сказать, впритык. Вован ждал, поигрывая желваками и пуская папиросный дым из стянутых ноздрей. За его спиной ждала, с горой посуды в тазике, верная Надя: шла мимо, остановилась на звук разговора и замерла, с выражением робости и надежды в серых, широко раскрытых глазах.

— Ладно, уговорил, — проворчал Максим Т. Ермаков.

Надя просияла, страшно смутилась и потрусила к воде, на ходу прихлопывая на сливочной шейке алого комара. Вован расслабился, отхлебнул из закопченной железной кружки черного чифирю.

— Ты пойми, я не только тебя на себе поволоку, еще и дополнительно с тобой работать буду, — проговорил он добрым голосом, расшибая палкой искрящее пламя. — Начнем, значит, теперь погружаться с тобой по-другому.

И началось «по-другому». Новый гидрокостюм оказался тесноват: натянув его, Максим Т. Ермаков чувствовал себя туго набитой подушкой. Теперь он плюхался в пруд с голой головой, которую вода глотала заживо и сразу принималась давить, куда-то проталкивать мягкую, зыбкую добычу. Вкус пруда был гнилостный, немного рыбный, немного капустный; он теперь всегда стоял в распухшей, насморочной носоглотке. Максим Т. Ермаков крепко зажмуривался в воде, но все-таки приоткрывал глаза, когда нашаривал руками твердое; по большей части этим твердым был Вован, мутно-темный, бурлящий, как чайник, монстр с литровой стеклянной мордой, который валял Максима Т. Ермакова, будто безвольную куклу, куда-то заводил ему негнущиеся руки, а потом, как следует встряхнув, совал в полураздавленный рот отвратительно твердый, скрипучий загубник; тогда, наконец, вместе с непомерным глотком взбаламученной жижи, в полуутопленного человека начинал поступать кислород. Научиться не перхать в воде было почти невозможно, наладка благополучного дыхания зависела, похоже, от поведения какой-то трусливой перепонки под ребрами, с которой Максим Т. Ермаков не мог совладать. Оставалось только надеяться, что в нужный момент все пройдет благополучно. Максим Т. Ермаков весь пропитался прудом, носил его в себе — ходил булькающий, с илом в ногах и с холодным карасиком, трепещущим в желудке; ему казалось, что если человек на восемьдесят процентов состоит из воды, то в его персональном случае эта вода именно из того пруда, где Вован, вошедший в раж, не уставал его топить.

— Тяжело в учении, легко в бою, — приговаривал Вованище, вытягивая елозящего и блюющего Максима Т. Ермакова в заросли осоки, игравшие роль загаженного бережка под Нагатинским метромостом. — Ничего, еще недельку-другую поныряем, а потом в кино сниматься будем.

Прежде чем «сниматься», следовало решить еще кое-какие насущные вопросы. Вопрос номер раз: на кого писать завещание? Ответ был один: на Маленькую Люсю. Только про нее Максим Т. Ермаков знал наверняка, что она не скрысит наследство, передаст до копейки, еще и постесняется взять комиссионные.

Максим Т. Ермаков съездил в нотариалку, выправил документ. Сказать Маленькой Люсе сейчас или позвонить ей после, из загробного мира? Нет, прямо сейчас не стоит: Люся, простая душа, как-нибудь да выдаст свою осведомленность, когда офисная сволота в приподнятом настроении будет сбрасываться дорогому общему покойнику на похоронный венок. Пусть сперва поплачет, а потом обрадуется. Все равно какие-то деньги она с операции получит, тысяч двадцать, например. Или нет, хватит десяти. Деньги, даже громадные, имеют свойство таять в руках. Вон, от накоплений, собранных по рваным крохам на квартиру, скоро останется мокрое место, только ладони вытереть о штаны. Можно будет попросить Маленькую Люсю, чтобы навещала мнимого покойника на секретной лежке, привозила продукты, выполняла поручения, даже готовила-убирала по выходным.

Между прочим, было непонятно, что у нее с пацаном. В офисе Маленькая Люся каждый день и каждый час была совершенно одинаковая, по ней ничего нельзя было разобрать. Одно и то же серое льняное платьице, измятое и спереди, и сзади; одна и та же расхлябанная заколка, болтавшаяся, будто улитка на травинах, на нескольких нитках отросших волос. Теперь Маленькая Люся носила на крошечном личике массивные солнцезащитные очки; когда она за своим секретарским столом склонялась к бумагам, очки падали в них с характерным стуком. Этот тупой пластиковый стук слышался всякий раз, когда Максим Т. Ермаков проходил мимо приемной. Однажды взглянув на то, что скрывали поцарапанные линзы, он больше не захотел этого видеть никогда. Под глазами Маленькой Люси, отливавшими тихим безумием, темнели круги, как от чайных стаканов. Максим Т. Ермаков беспокойно спрашивал себя: не расклеится ли наследница совсем, когда пацан умрет?

Одновременно с Максимом Т. Ермаковым стали происходить странные вещи. У него неподконтрольно работало воображение. Он представлял себе дешевую тусклую квартирку, где надо будет провести полгода или больше, даже не выходя на улицу. Ему виделись продавленная тахта с желтой измученной подушкой, сырые обои в бредовый цветочек, неработающий пыльный телевизор, на который все равно смотришь больше, чем на все другие предметы в комнате. Маленькая Люся, появляясь в этом логове, скажем, по субботам, будет для Максима Т. Ермакова единственным в целом свете женским существом. Это будет даже похоже на любовь. Приготовит, приберется, а там, кто знает, может, сделает для бедного Максика и еще что-нибудь.

Думая так, Максим Т. Ермаков, сильно проголодавшийся с тех пор, как Маринка выкатилась от него с вещами, непроизвольно стал смотреть на Маленькую Люсю мужским раздевающим взглядом. Его самого удивляло, с какой силой он мог сосредоточиться на небольшой глубине ее помятого выреза, где сгущалась нежная тень. Однажды он подсмотрел, как Маленькая Люся, заторможенно приподняв подол, выдавливала каплю клея на побежавшую чулочную стрелку; видение этой шелковистой стрелки и тесных живых темнот, что угадывались выше, прожигало сны насквозь. Дошло до того, что у Максима Т. Ермакова немедленно вставало на стук упавших очков. Странно, что девицы алкоголика Шутова, тоже костлявые, аж пощелкивающие косточками на ходу, не вызывали и тени подобной реакции. Уж там, наверное, можно было бы договориться. Что же касается Маленькой Люси — тронуть ее сейчас было никак невозможно, даже Максим Т. Ермаков, человек вполне циничный, это понимал. В самом вожделении, что вызывало у него это измученное существо, весящее, вместе со своей воробьиной головой, вдвое меньше самого Максима Т. Ермакова, было нечто преступное. Но что было делать, если Максим Т. Ермаков сконцентрировался именно на Маленькой Люсе? Чем он, вообще-то, виноват? Ах, как бы он трахнул ее прямо на секретарском столе, поверх бумаг и дисков, поверх всей ее дурацкой работы, всей ее разнесчастной жизни! Только пусть бы она не снимала темных очков.

С Маленькой Люсей в чреслах и с кучей проблем в разросшейся, как атомный гриб, голове, Максим Т. Ермаков вечером теплой и пасмурной пятницы заруливал к себе во двор. Он послал Вовану эсэмэску, чтобы сегодня не ждал. Хотелось отдохнуть и, быть может, перетереть, наконец, с соседушкой Шутовым, нацедив опухшей обезьяне человеческого алкоголя. У Шутова по роду занятий имелись, надо полагать, разветвленные темные знакомства. Девицы его, как ни странно, пользовались успехом, посетители к ним текли, как муравьи в муравейник, причем самые разные — от юнца с оттопыренными ушами, которые, казалось, заверещали бы дудками, если дать ему по голове, до тучного старца с желтой бородкой клинышком и трясущейся тростью в лапе, похожей на куру в вакуумной упаковке. Судя по целомудренно опущенным глазкам и явным навыкам сливаться со стенкой, многие любители зеленой и шершавой шу́товской клубнички имели не вполне законный бизнес — весьма вероятно, связанный и с подделкой документов. Их было много, становилось все больше — будто все мутные слои мужского населения Москвы высылали в притон своих представителей. Максим Т. Ермаков так и воображал, как они сидят к девицам в очереди — в коридоре на обшарпанных стульях, будто в поликлинике или в собесе.

Запарковавшись, Максим Т. Ермаков не спеша вылез на испещренный редким дождичком асфальт, в сырую духоту. Тучи были как теплый пепел. По пути к подъезду он привычно покосился на дворовых демонстрантов, стоявших под редкими кручеными каплями кто с зонтом, кто без зонта. Покосился, посмотрел — и застыл столбом. Среди нанятых невзрачных личностей пламенела высокая женщина в алом вечернем платье; ветер, набегающий снизу, как бывает перед грозой, кидал упругий шелковый подол туда и сюда, облепляя крупные ноги, дрожавшие на высоченных шпильках. Лицо, как и косметика на лице, было слегка потекшим, скулы напоминали побитые груши, на белой шее слезились фальшивые каменья. И все-таки она была прекрасна — как бывает прекрасна женщина, которая в следующую секунду выстрелит в мужчину из пистолета. Ибо это была Маринка, ибо она уже поднимала вытянутую руку с тяжелой черной вещью, искавшей Максима Т. Ермакова злобным птичьим зрачком.

— Эй, эй… — Максим Т. Ермаков попятился, вдруг ощутив подошвами покатость земного шара.

— Отольются тебе мои слезы, подлец! — завизжала Маринка, и сразу тяжелая черная вещь с силой дернула ее за руку до самого плеча, а мимо Максима Т. Ермакова прошло раскаленное сверло, точно сбрив с виска вставшие дыбом волоски.

— Падай! Ложись! — заорали откуда-то издалека ошалелые мужские голоса, и Маринка, переступая на шпильках, виляя бедрами, будто стриптизерша, снова прицелилась.

Максим Т. Ермаков, как человек, привыкший падать и ложиться в чистую постель, все никак не мог опуститься в жирную вихрящуюся пыль и продолжал топтаться, растопырив руки, как толстый пингвин. Еще одна пуля стреканула в жесткие кусты, на макушку Максима Т. Ермакова упала холодная, принятая за пулю, дождевая капля и окатила жаром до самых колен. Тут же на него навалилась тяжелая, разящая потом и дешевой глаженой тканью мужская туша. Падение на асфальт, с неловко подвернутой ногой, было болезненным, хрустнувшее колено занялось огнем. Максим Т. Ермаков забился, задыхаясь, по зубам ему стучала торчавшая из кармана чужой рубахи железная авторучка. Поваливший его социальный прогнозист тоже бился, как припадочный, судорожно стискивал ему бока, выделывал ногами странные коленца, точно пытался ползти по асфальту, увлекая ободранного Максима Т. Ермакова. Вдруг он замер, будто собрался прыгнуть с четверенек вертикально вверх, и на какой-то миг действительно исчез, но тут же вновь материализовался и обмяк. Капля густого соленого соуса затекла Максиму Т. Ермакову в угол растянутого рта, и он невольно ее слизнул.

Издав невнятный клекот, Максим Т. Ермаков свалил с себя безвольного человека, сделавшего мягкой рукой как бы широкий приветственный жест. Первое, что он увидел, сев под дождем, было алое платье, увядшее от воды. Двое социальных прогнозистов держали Маринку, завернув ей руки за спину; болталось, бессмысленно маяча, украшение из фальшивых каменьев, в отвисшем вырезе виднелось раздвоение болтавшихся грудей, что придавало Маринке странное сходство с распоротой и выпотрошенной рыбиной. Дворовые демонстранты сгрудились тесно и словно стояли насмерть под сомкнутыми зонтами. На застекленных и зарешеченных балконах тут и там появились смутные зрители, напоминавшие обитателей висячего зоопарка.

С трудом, шипя на поврежденное колено, стрелявшее огнем, Максим Т. Ермаков поднялся на ноги — и только теперь разглядел распростертого социального прогнозиста. Фээсбэшник как фээсбэшник: узкий лоб с одной глубокой розовой морщиной, обритая голова железного цвета, маленький шрам на крепком, как пятка, подбородке. Единственная особенность: мертвый. Широко раскрытые, словно отполированные глаза социального прогнозиста не моргали на дождевые капли; из-под головы, словившей пулю, вытекал жирный красный соус, моментально расклевывался дождем и, разбавленный, плыл окрашенной струйкой в шумно ахавшую решетку канализации. «Мне-то какое дело, вон их сколько осталось живых», — беззвучно шептал Максим Т. Ермаков, но это было неправдой. Во рту у него стоял соленый, соевый вкус крови этого человека, грудная клетка содержала, как аккумулятор, электрический заряд его агонии, диафрагма хранила то внезапное ощущение невесомости, какое, должно быть, возникает, когда из тела исходит душа. Когда фээсбэшник умирал, они с Максимом Т. Ермаковым были целым, были одним. Они сделали это вместе. Ближе, чем священник, ближе, чем кровный родственник — Максим Т. Ермаков стал отпечатком этого человека, а тот, в свою очередь, ушел с предназначенной Объекту Альфа пулей в голове, будто получил послание, все о Максиме Т. Ермакове разъяснившее.

Резкий шок дождя все пытался оживить тяжелое тело, облепленное, будто клеенкой, дешевой промокшей одеждой. Наконец, один из коллег убитого, малый с извилистой физиономией, по которой, казалось, вечно стекала вода, подбежал, присел на корточки около трупа, пощупал под отвалившейся челюстью. Медленно встал, отряхнул пальцы.

— Бля-я-ади! Пустите, козлы! Пустите меня-а-а! — верещала Маринка, похожая в окончательно промокшем платье на дряблый стручок красного перца. Целая куча социальных прогнозистов, при поддержке прибывших ментов, пыталась затолкнуть ее, рвавшуюся, с силой вертевшую задницей, в милицейский автомобиль.

Вдруг все, точно по команде, повернули головы направо — и оттуда, со стороны Усова переулка и, если провести прямую линию через Москву, со стороны Кремля, вплыла по широкой луже, будто черная лебедь с приподнятыми водяными крыльями, изрядно помятая черная «Волга». «Здравствуй, жопа, целлюлит», — подумал Максим Т. Ермаков, вытирая мокрой ладонью мокрое лицо. Он, разумеется, сразу догадался, кто рассекает по столице на славном советском раритете. И он не ошибся. Самый длинный социальный прогнозист, от почтения сложившись пополам, порысил к призрачной «Волге», мерцавшей в дожде, будто в старом кино, с раскрытым зонтом — и под купол высунулась кривая мужская нога в простом, как калоша, черном ботинке. Человек, вылезший из «Волги» осторожными движениями, будто одновременно натягивал брюки, был Кравцов Сергей Евгеньевич собственной персоной. Как только главный государственный головастик выпрямился, дождь точно сдуло из воздуха. Вывалилось, как яичный желток из скорлупы, предвечернее солнце, жарко и радужно вспыхнула мокрая листва, дворовые демонстранты позакрывали свои хлипкие зонты и предстали как есть: перепуганные, застигнутые врасплох, бледные, будто ядовитые грибы. Максим Т. Ермаков, хромая и матерясь, оттащился к зеленой дворовой скамейке, которая из-за пухлой влаги казалась свежеокрашенной. Плюхнулся, понимая, что жалеть штаны уже бессмысленно.

Кравцов Сергей Евгеньевич был раздражен. Его замечательная полупрозрачная голова пошла пунцовыми пятнами, точно кто ее покрыл жаркими поцелуями. На место происшествия государственный урод явился все в том же, памятном Максиму Т. Ермакову, тренировочном костюме с полуоторванными лампасами. Подрасстегнутый на безволосой груди, костюм являл на всеобщее обозрение большой, как пряник, золотой православный крест, но на Кравцове Сергее Евгеньевиче, на его нечеловеческой коже, золото отливало сталью. Постояв минуту над мертвым социальным прогнозистом, оскалившим ровные зубы на ясное солнышко, главный головастик большими развинченными шагами направился к Максиму Т. Ермакову.

— Максим Терентьевич, соблаговолите сообщить, где в данный момент находится ваше личное оружие, — произнес он с холодным бешенством, глядя Максиму Т. Ермакову в переносицу.

— При мне, где же еще, — буркнул Максим Т. Ермаков. Интересно, как они это себе представляли: он отстреливаться должен был от Маринки или что?

Под немигающим, опасно искрящим взглядом государственного урода Максим Т. Ермаков потянулся к своему портфелю, который, как больная печень, был при нем неотлучно. Замок, не открывавшийся много недель, козлил. Наконец Максим Т. Ермаков справился с мелким кривым механизмом; из портфеля пахнуло кожаной затхлостью, пенициллиновым духом забытого внутри, заплесневелого гамбургера. Запустив руку за предметом, составлявшим убедительную тяжесть портфеля, Максим Т. Ермаков, к своему глубочайшему изумлению, вытащил мраморную подставку письменного прибора, завернутую в слипшуюся дамскую шапочку для душа.

— Ваш пистолет изъят у гражданки Егоровой, только что в вас стрелявшей, — ровным голосом сообщил Зародыш.

— А то я без вас не догадался, — огрызнулся Максим Т. Ермаков, выбивая из портфеля завитые бумажки, лохмотья с пожелтелым костяным анальгином, табачную труху.

— Возьмите, — Зародыш протянул, рукоятью вперед, полузабытый, кисло воняющий ПММ. — Вы проявили преступную халатность, и я ради вашего блага надеюсь, что подобный вопиющий случай впредь не повторится.

— Ой, как напугали! Ой, как страшно! А позвольте вам напомнить, господин Кравцов, что я в вашем спецотделе не работаю. И личного оружия у вас не просил, хотите — оставьте себе, — нагло, во всю ширь обсыхающей под солнцем физиономии, улыбнулся Максим Т. Ермаков. Но пистолет взял.

Да, хорош бы он был, если бы, взгромоздившись на ограждение моста и глядя в реку, целил себе в висок из указательного пальца. Нет пистолета — нет десяти миллионов долларов. Но какова Маринка! И правда ведь стреляла, срок себе схлопотала, на зону пойдет. Не пожалела своих дизайнерских тряпок, которые выйдут из моды, пока она на зоне будет шить рабочие рукавицы.

— А с гражданкой Егоровой как предполагаете поступить? — незаинтересованно спросил Максим Т. Ермаков, сосредоточившись, в свою очередь, на переносице спецкомитетчика, на которой словно была отчеканена римская цифра.

— По всей строгости закона, — бесстрастно ответил государственный урод.

— Вот ни хрена себе! Это ваши гребаные игры, Маринка тут при чем? Вы ее спровоцировали, дуру, засрали ей мозги! И не только ей, между прочим! В меня уже стреляли раньше, вы в курсе? От уха кусок отстригли. А эти жертвы катастроф с игрушечными пистолетиками? Где гарантия, что какой-нибудь отец покойного семейства не пальнет в меня по-настоящему? Его тоже будете сажать?

— Будем, — холодно подтвердил Зародыш. — Все дело в причинно-следственных связях, для которых вы представляете собой злокачественный узел. Один из важнейших механизмов связи причины и следствия — закон. И мы его будем соблюдать в этот нежный период, нравится нам или нет.

— Ладно, — Максим Т. Ермаков непроизвольно стиснул взмокшую рукоять пистолета. — От меня заявления не ждите. И свидетельских показаний тоже не дам.

— Ваше заявление не потребуется, — высокомерно сообщил головастик. — Напоминаю, если вы не заметили, что жертва преступления не вы, а другой человек. Кроме того, хотелось бы надеяться, что вы не сможете дать свидетельские показания по объективным причинам. По причинам, так сказать, отсутствия среди живых.

— Ой, правда, вы так надеетесь? — Максима Т. Ермакова затрясло от нервного смеха, так, что он ощутил на ребрах изрядный вес собственного жира. — Может, мне прямо щас застрелиться? Пистолетик-то перезарядили для меня? А то сам я не умею, гражданин начальник!

Государственный урод собрал на месте глаз глубокие коричневые складки, похожие на мякоть компотной груши, и улыбнулся мечтательной улыбкой, от которой у Максима Т. Ермакова похолодело под сердцем. Над мертвым социальным прогнозистом исполнял журавлиный танец долговязый тип с фотокамерой, щелкая ею убитому в лицо, словно пытаясь с ним поговорить на птичьем языке. Тем временем во двор, лучась и плача райски-синей мигалкой, въехала по длинным серебряным лужам «скорая помощь». Медики, все с усталыми, раздавленными лицами, поволокли из кузова носилки. Фотограф, завершив последнюю клекочущую серию щелчков, сделал медикам пригласительный жест. Но это его интеллигентное движение было резко перечеркнуто взмахом леденистой лапы государственного головастика: вся картинка замерла, скукожилась, медики попятились к своей машине, какая-то женщина, у которой из-под медицинской шапочки свесились пряди серых высосанных волос, в изнеможении присела прямо на поребрик.

— Прошу вас внимательно взглянуть сюда, — обратился Зародыш к Максиму Т. Ермакову, указывая на погибшего. — Будьте добры сформулировать, в чем разница между вами и этим человеком.

— Он мертвый, я живой, — быстро ответил Максим Т. Ермаков и при попытке судорожно набрать в легкие воздуха ощутил всеми ребрами призрачное электрическое объятие.

Государственный урод немного помолчал. На переносице его к римской цифре V прибавилось сразу две единицы: это, наряду с витиеватой вежливостью, служило, вероятно, признаком крайнего бешенства, какое только мог себе позволить холоднокровный фээсбэшный чин. Наконец, он проговорил, выдавливая слова:

— Его зовут Саша Новосельцев, ему не исполнилось тридцати, и у него…

— Остались жена и двое ребятишек, — подхватил Максим Т. Ермаков с глумливой улыбкой.

— Остались жена и маленький сын, — злобно подтвердил государственный урод. — А разница между вами вот какая. Сегодня лейтенант Новосельцев просто и буднично сделал то, чего мы добиваемся от вас много месяцев. Продумываем сценарии, танцуем вокруг вас сложные танцы, тратим без счета государственные средства — уж извините, что не вам в карман. Лейтенанту Новосельцеву никто не обещал ни миллионов, ни посмертной славы. Его никто не выделял, не говорил ему, что он особенный. Он собой закрыл вас от пули, тем сохранил возможность остановить волну негатива. Просто взял и сделал это. А вы, почему вы не можете? Чем ваша жизнь ценнее, чем его жизнь?

— Тем, что она моя, сколько раз можно объяснять, — терпеливо проговорил Максим Т. Ермаков. — Наверное, этот ваш Новосельцев был хороший мужик. Если бы он, перед тем как пойти работать в ваш комитет, посоветовался со мной, я бы, может, его отговорил. Но нет, он к вам поперся. А потом еще женился и родил ребенка. И кто ему виноват, я виноват? Я представления не имею, почему он сегодня прыгнул под пулю. Вот честно — даже вообразить не могу. Я не был знаком с Новосельцевым ни единого дня. Но вот я пытаюсь представить своих знакомых, как они, значит, жертвуют собой, — и, вообразите, ни с одним не получается. А я, между прочим, знаю в Москве сотни людей. Умных, креативных, умеющих зарабатывать. И что, все они ненормальные? Неправильные? Если уж вам важна апелляция к народу — то народ вот такой. Такой, как я.

Главный головастик скривился, быстро облизнул пятнистые губы маленьким языком, твердым и белым, как мел.

— Вы не сообщили мне никакой новости, — изрек он презрительно. — Я не питаю иллюзий. За последние пятнадцать лет подобных вам стало большинство. Человек — высшая ценность, а я и есть тот самый человек. Гордый сапиенс в условиях автоматической подачи жизненных благ. Даже если парнюга живет в глубоком Зажопинске, в говне, в нищете, он себя идеального видит таким — менеджером на «тойоте». Который если не должен денег, то и никому ничего не должен. Но позвольте вас заверить, Максим Терентьевич: норма — это не статистика. Даже если нас останется пять процентов, один процент, все равно: нормальны мы, а не вы.

— Долг, патриотизм, любовь к Родине, — иронически прокомментировал Максим Т. Ермаков. — Не понимаю, как это можно переживать внутри себя. Это не частная территория. Государству, конечно, желательно, чтобы я все это испытывал, но мне-то на хрена?

— Да. Поразительные перемены! — воскликнул главный головастик, сжав пальцы в кулак и держа его на весу, словно не зная, куда теперь девать этот обтянутый комок костей. — Еще десять лет назад был понятен хотя бы предмет разговора. Теперь он исчез, испарился. Саша Новосельцев вам сегодня ничего не доказал. Я тоже ничего не могу доказать, могу только свидетельствовать. Любовь к Родине — глубоко личное переживание, избавиться от него рассудочным путем невозможно. Это особенное воодушевление, которое мало спит и много работает. Это остервенелая вера, вопреки положению дел на сегодняшний день. Я, если хотите знать, ненавижу матрешки, балалайки, все эти раскрашенные деревяшки, ненавижу пьяные сопли, а при словах «загадочная русская душа» хватаюсь за пистолет. Но я люблю все, что составляет силу страны. Люблю промышленность, оружие. Люблю честное благоустройство. Радуюсь, когда еду в хорошем вагоне Тверского завода, когда покупаю качественные ботинки, произведенные в Москве. Люблю наши закрытые лаборатории, где мы на полкорпуса опережаем зарубежных разработчиков. Я хочу быть частью силы, а не слабости, и потому люблю силу в себе и в своих соотечественниках. А вы, Максим Терентьевич, и такие, как вы, представляете собой не сапиенсов, а пустое место. Извините за банальность, но у вас нет ничего, что не продается за деньги.

— У меня нет многого, что за деньги как раз продается, и меня это волнует гораздо больше, — парировал Максим Т. Ермаков. — И не надо мне втирать мораль. Обувь я люблю итальянскую, а московские шузы, кто их пошил, пусть сам и носит. Почему, если меня угораздило родиться здесь, я не должен хотеть самого лучшего? Почему мне на голову сажают отечественный автопром, который за сто лет ничего приличного не произвел? Пожалуйста, я готов платить за качество, за вылизанную технологию, за высокую квалификацию производителя. А вы и такие, как вы, заставляют меня оплачивать отсутствие квалификации, безрукость, безмозглость, распиздяйство — и все по мировым ценам, во имя патриотизма. В этом суть нашей жизни здесь. Удивляетесь, почему я не готов пожертвовать жизнью? А я вообще ничем не готов жертвовать — ни часом личного времени, ни единым рублем.

— Как насчет качества шоколада, который вы изволите рекламировать? — язвительно улыбнулся государственный урод, обнажая сложную стоматологическую конструкцию, не то железную, не то золотую.

— Я не произвожу шоколад, — с отвращением ответил Максим Т. Ермаков. — Я произвожу рекламу. Это другой продукт. Мой креатив, может, не относится к мировым шедеврам, но он вполне на европейском уровне. Я знаю, что сказать и показать, чтобы людям было вкусно употреблять эту гадость внутрь. А в целом за базар я не отвечаю, что бы вы по этому поводу ни думали. И не взваливайте на меня глобальную ответственность. Вы вон много взяли на себя, патриоты, блин. А отдельный человек для вас — тьфу, блоха. Маринке жизнь сломали и глазом не моргнули. Зато в церковь начали ходить, укрепили свои моральные права. По-моему, ваши сенсоры людей по одному вообще не регистрируют. Каким должно быть человеческое скопление, чтобы у вас зашевелилось чувство долга? Начиная от сотни? От тысячи? Так вы и тысячами людишек расходовали, о чем свидетельствует славная история вашего ведомства. И не вывешивайте мне под нос ваш праведный крест, лучше прикройте колье, курточку вон застегните, приличнее будет смотреться.

Медленно, с болезненной гримасой, главный головастик потянул пластмассовую молнию, застегнул трикотажный ворот до самого скошенного подбородка, похожего на чищенную картофелину, у которой ножом срезали подгнившую часть.

— Значит, сегодняшний случай вас ничему не научил, — подвел головастик жесткий итог.

— А мне-то чему учиться? — хохотнул Максим Т. Ермаков. — Сами делайте выводы насчет ваших сраных сценариев. Раскочегарили народный гнев, теперь суетитесь, бдите, охраняйте меня.

Государственный урод снова стиснул мерзлый кулак, повертел им так и этак, словно хотел куснуть, но не знал, с какой стороны. Вместо этого он раздраженно махнул застоявшимся медикам, и те, двигаясь вперевалку, будто тяжелые утки, снова подступили с носилками к распростертому на асфальте социальному прогнозисту. Когда его поднимали, голова убитого неестественно мотнулась, и Максим Т. Ермаков увидал запекшееся черное пулевое отверстие, похожее на след погашенной, с силой ввинченной в висок папиросы. Вслед лейтенанту, уплывающему в недра «скорой помощи» в виде аккуратного длинного пакета, раздалось бешеное тявканье: был час, когда дворовые собачники выгуливали своих пожилых красноглазых шавок, и теперь вся свора рвала поводки, включая седую, приволакивающую по-тюленьи свое жирное тельце, таксу старухи Калязиной — в то время как сама, влекомая вперед, старуха Калязина хваталась за ужасную желтую соломенную шляпу и приседала на дряблых ногах.

Максим Т. Ермаков так и сидел мешком на забрызганной скамье, чувствуя вместо торжества победителя упадок сил; прожужжавшее у лица радужное насекомое заставило дернуться, отчего пистолет, висевший в бесчувственной руке, едва не выскользнул в яркую лохматую траву. Зрители криминального происшествия потихоньку разбредались к телевизорам, где им показывали примерно то же самое. Социальные прогнозисты сматывали удочки, оставив, как всегда, две симметричные пары дежурных с термосами и бутербродами.

— Господин Кравцов, а можно спросить? — крикнул Максим Т. Ермаков в спину пошагавшему к «Волге» главному головастику.

— Ну? — обернулся тот через ломаное черное плечо.

— Просто стало вдруг любопытно: в кого я такой аномальный объект? В маму с папой? Вроде они у меня обычные добропорядочные обыватели. Или наследственность тут ни при чем?

— Мы занимались этим вопросом, — сухо ответил главный головастик. — Предпосылки имелись у вашего деда Валерия Дмитриевича Ермакова. Был объективно очень вредный человек.

С этими словами головастик номер один забрался в «Волгу» по частям, будто складной шезлонг, и помятое наследие обкома величественно отбыло, напоследок сделав вид, будто ему с трудом дается тесноватый дворовый разворот. «Сэлера, сэлера», — пробормотал им вслед Максим Т. Ермаков и на мгновение увидел в мутном медовом воздухе угловатую, взваливающую себя на призрачную палку дедову тень.

Прошел час или больше. Может, намного больше. Максим Т. Ермаков сидел на той же липкой скамье, и все, на что он был способен — курить сигарету за сигаретой, отчего во рту было как в старой шерстяной варежке: толсто и безвкусно. Облака на закате напоминали клочья сожженной бумаги, почернелой, огненно тлеющей по краям, нигде не сохранившей дневной белизны. Дворовые демонстранты исчезали по одному, по два: растворялись в тяжелых сумерках, в темном кипении лиственной массы, пока не остался последний, самый стойкий, оказавшийся, при внимательном взгляде, сутулым кустом. Проморгавшись, зажглись фонари — и тут оказалось, что воздух буквально кишит насекомыми. Крупные, воробьиного окраса крепкие ночницы, седые мотыльки — все это мерцало, шуршало, из фонарей точно вытряхивали муку. Пистолет источал все тот же нестерпимый едкий запах; Максим Т. Ермаков, прежде никогда не державший в руках только что стрелявшего оружия, не знал, как справиться с этой химической гарью, оклеившей ноздри и легкие. Его охватило изнеможение; казалось, сама живительная мысль о десяти миллионах долларов утратила свое волшебство.

Слева, на дорожке, ведущей к подъезду, послышался скорый и туповатый, будто кто записывал мелом уравнение на школьной доске, стук каблуков. То была одна из девиц алкоголика Шутова. Максим Т. Ермаков узнал ее: она довольно часто приносила продукты и всегда казалась не то простуженной, не то заплаканной. На девице вспыхивала и потряхивалась тяжелая нелепая юбка, обшитая лиловой чешуей, костлявые колени торчали из-под нее, как два утюга.

— Что с вами, вам плохо? — спросила она с неожиданно человеческой интонацией, остановившись перед скамьей.

Максим Т. Ермаков поднял набрякшие глаза. Движение глазных яблок отозвалось болезненным эффектом, точно из загустевшего мозга зачерпнули содержимое двумя столовыми ложками.

— Что-то случилось? На вас лица нет. Можете встать?

Девица всматривалась в Максима Т. Ермакова близоруко и серьезно. Прическа ее состояла из свекольного цвета вихров, узкое личико было заштукатурено до состояния яичной скорлупы. Однако глаза путаны были до странности ясные, и Максим Т. Ермаков внезапно смутился.

— Встать я могу, только вот зачем, — пробормотал он себе под нос, потихоньку пряча пистолет в обмякший портфель.

Девица еще минуту подумала, теребя совершенно подетски застежку большой и легкой сумки клеенчатого серебра, похожей на спустивший шарик из тех, что продают вместе с надувными жуками и зебрами на городских народных гуляньях. Пустую сумку пошевеливал ветер, свекольные лохмы девицы, видимо, от умственных усилий, съехали на лоб.

— Знаете, нехорошо вам так сидеть, — сказала она наконец. — Пойдемте со мной, к нам. Думаю, Василий Кириллович не будет против.

С этими словами девица протянула Максиму Т. Ермакову незагорелую руку, обсыпанную мурашками, и рывком, так что булькнуло его переполненное сердце, подняла со скамьи. Ладонь у девицы оказалась сухая и прохладная. В конце-то концов, почему бы и нет? Должен же кто-то сегодня выдернуть Максима Т. Ермакова из глубокого кювета. И ему действительно не помешает разрядка. На тяжелых и мягких ногах он плелся позади девицы, наблюдая, как ее обтянутая юбкой плоская задница играет огоньками, будто елочная игрушка. Если честно — вот совершенно не хочется. Как бы не опозориться на фоне мужского населения столицы. Даже если вообразить в их общественной койке на месте путаны Маленькую Люсю — все разрушит запах девицы: какой-то больничный, хлорный, полотняный. Интересно, почему она, при таком обилии косметики, не пользуется парфюмом? И, спрашивается, зачем так открывать сутулую спину, если спина похожа на канцелярские счеты?

Лифт остановился на пятом, как раз напротив изрезанной накрест и наискось двери притона, и Максим Т. Ермаков едва удержался, чтобы не нажать кнопку своего этажа. Девица, закусив нижнюю губу, принялась давить на звонок: длинный, три коротких, пауза, затем ритмичная сложная трель, мгновенно напомнившая Максиму Т. Ермакову мать, ее пианино, ее учениц. За дверью послышались домашние мужские шаги, и Максим Т. Ермаков глупо приосанился.

— Сашенька, ну наконец, ну слава Богу, — произнес откуда-то очень знакомый мягкий басок, и в дверях возник алкоголик Шутов, совершенно не похожий на самого себя.

Прежде всего, он был абсолютно трезв — причем трезв как минимум неделю. Исчезли карикатурные морщины, сизые мешочки: проявилось крепкое лицо мужчины средних лет, вылепленное очень по-русски, с угловатыми скулами и носом в виде свистульки. Рыжеватая борода хозяина квартиры, оставаясь косой, сделалась благообразна. Шутов был одет в приличные брюки и чистую рубаху бумажной белизны, на ногах его скромно красовались новые вельветовые тапки, а прежние, расслоившиеся, стояли, как уважаемая и нужная в хозяйстве вещь, в ближнем углу.

— Здравствуйте, — полупоклонился Шутов Максиму Т. Ермакову, будто совершенно незнакомому человеку. — Саша?.. Извините, — снова обратился он к нежданному гостю и, взяв девицу за щуплое предплечье, увлек в глубину темноватой прихожей.

«Надо же, и ее Сашей зовут, как того лейтенанта», — удивился Максим Т. Ермаков, с любопытством оглядывая преддверие притона. С потолка, как и положено в таких местах, свисала голая лампочка на депрессивном черном шнуре, наводившем на мысль о висельнике; слева дверь, когда-то белая, ведущая, должно быть, в санузел, стала от времени желтой, как кость, и криво держалась в косяках. Однако на стене аккуратная вешалка содержала довольно много приличной одежды, помещенной на плечики, а на свежевымытом полу, будто лодки в гавани, чинно стояли ухоженные ботинки, пар пять или шесть. Шутов и девица шептались, голова к голове, причем неразборчивые слова хозяина квартиры звучали вопросительным укором, а девица отвечала ему с прорывающейся звонкостью, дергая висевшие у нее на ключицах стеклянные буски. «У них что, для пользования услугами особые рекомендации нужны, как в закрытый лондонский клуб?» — начал раздражаться Максим Т. Ермаков, оставленный у входа на резиновом коврике с надписью «welcome».

— Ну что ж, ты права, Сашенька, ты права, — наконец произнес Шутов с облегчением, адресуясь и к Максиму Т. Ермакову, словно только теперь признавая знакомство неполнозубой сдержанной улыбкой.

Девица тоже улыбнулась, быстро, через плечо, и потащила с головы свекольные вихры. Под этой копной, оказавшейся париком, обнаружились плоские волосы, влажные на висках и явно не знавшие парикмахерской краски: тут и там в неяркой ржави просвечивали толстые, как лески, нити седины.

— Василий Кириллович, я тогда переоденусь, — сказала девица и ускользнула, сминая парик в кулаке.

— А вы, Максим, не стойте, проходите, — радушно пригласил хозяин квартиры, выставляя перед Максимом Т. Ермаковым такие же, что были на нем, вельветовые тапки, явно никем не ношенные.

— Знаете, впервые вижу вас не выпивши, — с искренним недоумением сморозил Максим Т. Ермаков.

Неузнаваемый Шутов опять улыбнулся, пошевелив бородой и усами — точно в ворохе растопки зазмеился огонек.

— Вы очень удивитесь, Максим, но я вообще не пью.

Да уж, прямо скажем, удивляться есть чему! Обалдело озираясь, Максим Т. Ермаков последовал за Шутовым в большую, картонного цвета, комнату и первое, что там увидел, — иконостас, золотой и сияющий, живо напомнивший почему-то сцену кукольного театра. Условные, по-тюленьи плавные силуэты персонажей были разного размера, высокобровая богоматерь держала, будто нарядную игрушку, совершенно взрослого и серьезного, миниатюрного Христа. Перед иконостасом горели смуглые свечки, цветом напоминавшие ириски; каждый огонек был со слезой. Отблеск крошечных огоньков играл на золоте нимбов, и от осознания самой возможности такого расширения человеческих голов Максим Т. Ермаков ощутил на своей голове корешок каждого волоска.

— Вот, друзья, знакомьтесь, мой сосед, звать Максимом, — объявил Шутов, обращаясь к людям, тихо наполнявшим комнату. — Похоже, он попал в тяжелую историю. Его Саша привела.

— Мы все здесь из тяжелых историй, так что добро пожаловать, — произнес приятным сиплым голосом тучный старик, сидевший ближе всех и слегка приподнявшийся со стула от имени присутствующих. У старика была желтоватая бородка клинышком и родинка цвета вареного гороха на мясистой ноздре. «Это тот, что с палкой», — узнал Максим Т. Ермаков и неловко поклонился.

Многие в комнате были ему полузнакомы. Он увидал юнца с ушами-дудками, погруженного в себя по самую острую макушку, на которой светился бледный вихор; увидал страшилище, которое встречал, бывало, в лифте, только теперь страшилище сделалось обычным интеллигентом в залысинах и квадратных очках, со следом ожога на правой щеке, похожем на яичницу с ветчиной. Были тут и девицы — Максим Т. Ермаков ни за что бы их не узнал, если бы не принимал у них раз в три дня продуктовый пакет. Их бледные личики, лишенные всякой косметики, лишились и последнего намека на красоту, но полнились странной, призрачной нежностью, какая присуща бледным пятнам на фотографических негативах или рентгеновских снимках. Девицы были одеты еще более маскарадно, чем когда расхаживали в своей профессиональной униформе: мешковатые кофточки, длинные юбки, все глухих, темных тонов либо в мелкий цветочек, вроде засушенной аптечной ромашки или перловой крупы. Если приглядеться, становилось заметно, что эта одежда не специально как-нибудь сшита, а куплена в тех же дешевых палатках, что и все их лаковые юбчонки и курточки из клочковатых мехов: тут и там жалкая рюшка с люрексовой ниткой или отстроченный карманчик выдавали происхождение ширпотреба, вовсе не предназначенного ни для какого богомолья.

— У вас тут что, секс с переодеванием? — настороженно спросил Максим Т. Ермаков, обращаясь главным образом к тучному старику.

Ответом ему был общий смех, не обидный и не обиженный, только девицы улыбнулись принужденно, и одна, помужски чернобровая, покрылась большими, как маки, красными пятнами.

— Вы еще больше будете удивлены, Максим, — вмешался Шутов, опять показывая в улыбке единственный передний зуб, — но все наши девушки целомудренны, а многие невинны.

Тут Максим Т. Ермаков смутился так, как ему не случалось смущаться с десятилетнего возраста, с того, пожалуй, страшного момента, когда соседский шакаленок сунул ему поглядеть скрученный в дудку порнографический журнал, а Максим Т. Ермаков растерялся и выронил его, и он заплескал страницами, у всех на виду. Сегодня, когда секс стал, наконец, нормальной, разнообразно удовлетворяемой потребностью, в невинности ему почудилось нечто непристойное. Максим Т. Ермаков почувствовал жар, точно вошел в шерстяном пальто в банную парилку.

— Послушайте, не вы ли тот самый Ермаков, который из компьютерной игры? — вдруг с живостью обратился к нему сидевший напротив мужчина, узкоплечий и подозрительно большеголовый, с характерной надстройкой желтого лба, похожей на вмурованный в глину котел.

— Ну, допустим, — буркнул Максим Т. Ермаков, пытаясь догадаться, не работает ли мужчина в специальном комитете.

— Ах, вон оно что, — пропел мужчина взволнованным тенором. — А то у меня сыновья, один в седьмом, другой в девятом классе, играют, просто оторвать нельзя. Учеба насмарку, старший бросил бокс, можете вообразить? Вот заразу придумали! И половина школы так. И ничего сделать нельзя!

— Президенту напишите письмо, — язвительно посоветовал Максим Т. Ермаков. — Пусть президент лично прикроет лавочку. Я буду только за.

Мужчина посмотрел снизу вверх беспомощными водянистыми глазами, где стояла белесая муть каких-то совсем недавних горестей, с которыми он, как видно, не особенно успешно справлялся. Похоже, узкоплечий семьянин был из тех людей, что глубоко переживают резкости, придумывают ответы задним числом, едва не попадая в процессе под трамвай, и порой беспомощно взывают к справедливости, в том числе и перед собственными охреневшими от пубертатности детьми. Совершенно понятный тип — хотя, кажется, данный экземпляр был чем-то апгрейден, потому что мелкие, как бы сплющенные сверху глыбой разума, черты мужчины внезапно разгладились и расплылись.

— Что это я, — произнес он с виноватой улыбкой, — вам от этой «Легкой головы» куда больше достается. Разрешите представиться: Лукин, Иван Антонович. Птица невелика: преподаю географию во второй гуманитарной гимназии. И тем не менее к вашим услугам, если буду полезен.

С этими словами мужчина привстал и протянул Максиму Т. Ермакову узловатую лапку, покрытую с тыла жесткими черными волосками. Максим Т. Ермаков осторожно взял эту полуживую вещь, сразу вообразив целый класс половозрелых стервецов, для которых такой географ — неистощимое развлечение и вечный прикол. Тут вслед за Лукиным и остальные начали вставать и представляться. Глеб Николаевич, Витя, Ирина, Света, Игорь Петрович, Володя, Илья — Максиму Т. Ермакову на минуту показалось, что лица присутствующих крутятся каруселью в одну сторону, а имена в другую. Ничего, как-нибудь это все совместится. Новому гостю с двух сторон подали два разных стула, один сухой и хрупкий, другой массивный, грубо сколоченный, с растопыренным на спинке, на манер кавказской бурки, клетчатым пиджачком. Максим Т. Ермаков выбрал тот, что без одежды.

Главным предметом обстановки служил большой овальный стол, вокруг которого, собственно, и располагалось странное общество. Стол покрывала не первой свежести белая скатерть, сбитая, как на койке простыня. На скатерти самым художественным образом красовался натюрморт: несколько початых и порядком захватанных водочных бутылок, тусклые стопки, грузный, время от времени екавший чревом пивной баллон. Тут же, на пожелтелых тарелках и прямо на скатерти, была навалена закуска: чипсы, ржавые куски селедки, какая-то дорогая рыбина с мягким белым мясом, кое-как накромсанная вареная колбаса, две куры-гриль, явно купленные у метро. От натюрморта ощутимо пованивало. Принюхавшись, Максим Т. Ермаков определил источник: колбасные ломти были воспалены, благородная рыбина разбухла и стала похожа на батон.

— У вас, между прочим, колбаса испортилась, — сообщил он, испугавшись, что эти люди сейчас все вместе начнут его потчевать вонючей и почти нетронутой едой.

Шутов, занявший место во главе стола, успокаивающе поднял обе ладони, но сказать ему не дали, потому что распахнулась дверь и в комнату вошла переодевшаяся Саша. На голове у Саши был туго повязан самый простой и бабий ситцевый платок, на ключицах вместо дикарских бус темнел похожий на муху оловянный крестик. Без косметики Сашино лицо оказалось удивительно нежного розового цвета, в мелких веснушках, словно пересыпавшихся со лба на щеки, как в песочных часах. В руках она несла большой пузатый фарфоровый чайник, расписанный синими цветами.

— Василий Кириллович, извините, что долго, я чай заварила, — сказала она, осторожно ступая со своей горячей ношей.

Тут же другие девушки подхватились, сдвинули на середину стола алкогольный натюрморт, и перед участниками странного застолья появились разномастные чашки, от кузнецовских в облупленной позолоте до детских, голубеньких в белый горох. Отдельно на блюдечках девушки подали тонкие, как марля, ломтики серого хлеба и сухую курагу. Чай, лившийся из толстого носика вместе с распаренными листьями, был едва желтоват; некоторые брали на кончике ложки немного сахару и размешивали в питье, другие воздерживались. Перед тем как приступить к трапезе, все дружно обмахнулись крестами. Максим Т. Ермаков смотрел на это, вытаращив глаза.

— Ах да, Максим, вы ведь не поститесь, — вспомнил Шутов и обратился к Саше: — Есть у нас что-нибудь для гостя?

— Есть сыр свежий, я домой купила, — бойко ответила та. — Сейчас принесу.

— Саша сейчас принесет, — обратился Шутов к Максиму Т. Ермакову. — А это, что на столе, не трогайте, это все декорация. На случай, если участковый вдруг заявится с инспекцией или еще кто-нибудь чужой.

— Да что у вас тут вообще происходит?! — не выдержал Максим Т. Ермаков — Вы кто? Сектанты запрещенные? Или, может, еще один специальный государственный комитет? Вон, фээсбэшный начальник тоже сегодня приезжал с крестом на голде. Или вы, наоборот, ЦРУ?

— Нет, ну что вы, Максим, какое ФСБ, какое ЦРУ, — мягко проговорил Шутов. — Мы просто люди. Хотя это, конечно, и есть самое непонятное. Я расскажу вкратце. Раз вы оказались здесь, имеете право знать.

Шутов Василий Кириллович, кандидат технических наук, был выброшен перестройкой из своего НИИ без копейки денег и с комплексом рыночной неполноценности — виноватым за все годы, когда работал над неконкурентными (что потом оказалось неправдой) марками стали. Жена Василия Кирилловича, красивая, несколько тяжеловатая блондинка, считавшая себя похожей на Мэрилин Монро, быстро с ним развелась и вышла замуж за немца, состоятельного торговца обувью. Уехав в ФРГ на ПМЖ, она увезла с собой и сына Алешу. Очень быстро переняв у своего резинового розового бундеса цивилизованные понятия о должном порядке, она педантично взимала с Шутова алименты, даже когда приходилось вычитать из пустоты пустоту. Она не чувствовала — сквозь все слои одевшего ее благополучия — метафизическую зыбкость своих манипуляций с нулями, тогда как Шутов, и правда в те годы весьма выпивавший, видел, что мир изъеден мелкими черными дырками, каждая глубиной с Универсум.

Шутов попал в самую обыкновенную историю, но с ним стало происходить необычное. Он вдруг начал видеть людей. То есть он и раньше на них постоянно смотрел: москвичу в метро бывает некуда пристроить взгляд, чтобы не упереться в сутулую спину или в сдвинутые женские колени, на которых навалены сумки. Однако прежде это были части без целого; толпы народа появлялись и исчезали, как пар, не требуя никакой мыслительной заботы и не имея продолжения в будущем. Теперь людей резко прибавилось, население Москвы словно увеличилось вдвое. Извергнутые из НИИ, из вузов, из заводских остывших цехов, мужчины и женщины — по-разному одетые, но все с полинявшими лицами и в страшной, точно горелой, обуви — не торопились исчезать из виду. Москвичи уже не бежали бегом, человеческие массы загустели, запузырились, занятому человеку стало не пройти. В старых, длинных переходах между станциями метро появился особый хриплый звук, какой бывает, когда в духовой инструмент попадает слюна. Шутов, даром что глушил работающий разум ядовитой водкой, вдруг остро осознал, что все эти вывалившие на улицы люди никому не нужны. Каждый был наособицу, сам по себе и, ненужный, мозолил глаза, не давал себя забыть.

Переполненный московским людом и едва осознававший самого себя, Шутов брался за разные занятия: крутил гайки в полукриминальном автосервисе, куда ночью пригоняли неизвестно чьи иномарки с разными душноватыми человеческими запахами в салонах, а к утру от них, разобранных, оставались одни сваленные горбами сиденья; репетиторствовал, вдалбливая в небольшие крашеные головки отроковиц школьную математику, никак туда не идущую. Но по большей части устраивался реализатором: торговал и видеокассетами, и похожими на стога рыжего и серого сена женскими шубами, и расфасованной в мутный пластик целебной растительной трухой. Раз к прилавку подошел узкогрудый молоденький попик, лаявший кашлем, спросил травы от простуды. От него спустя несколько дней Шутов узнал, КОМУ нужны все человеки до последнего.

Вера, жизнь в стремлении к Богу показались Шутову настолько естественным состоянием, что он уже почти не понимал, как существовал раньше. Одновременно многое в миру, прежде скрытое мутной пеленой, резко прояснилось. Шутов увидал, что люди, почитающие себя никому не нужными, легко верят клевете на собственную жизнь и ставят над собою правым того, у кого завелось хоть на грош больше. Населению «этой страны» были предъявлены новые герои: успешные бизнесмены, уверенные господа с гранеными глазами и в невиданных драгоценных галстуках, якобы добившиеся всего исключительно талантом и трудом. Можно было свихнуться от мысли, что и ты должен стать таким, как они, но в наступивших жизненных потемках упускаешь шансы, теряешься, пятишься, ищешь нужную развилку, но нашариваешь только стенку. «А не надо быть слабыми», — учили новые герои незадачливых совков, и чистосердечные люди верили им, хотя у большинства сил хватало только на то, чтобы сжать пустые руки в некрасивые кулаки. Верхом неприличия стало ссылаться, в оправдание неуспеха, на собственную честность: детиподростки, из нового поколения бледных акселератов, готовы были убить за это своих «родаков». Десять заповедей оказались репрессированы, как никогда прежде. В результате сама человеческая плоть стала меняться на глазах: у мужчин что-то происходило с позвоночником, уже почти не державшим вертикали, у женщин росли усы.

Тогда преображенный Шутов стал повсюду искать подобных себе, потому что Господь укрепляет всех, но слабый человек нуждается и в земных собеседниках. Кто-то встретился в храме, кто-то вынырнул, потрепанный и обморщиневший, из прошлой жизни, с кем-то удалось заговорить, поймав потерянный взгляд, на станции метро.

— Поймите, Максим, мы не секта, — втолковывал Шутов, подливая Максиму Т. Ермакову побуревшего мутного чайку. — Сектанты всегда претендуют на монопольную истину и объявляют конец света на послезавтра. Мы обычные православные, просто собираемся, говорим между собой о духовном и о мирском.

— А чего, раз все равно прячетесь, не идете в монастыри? — продолжал недоумевать Максим Т. Ермаков. — Там все легально, и участковый, вроде, туда не вваливается в грязных сапогах?

— Не все так просто, в монастырь не каждого примут. Туда, например, не берут с несовершеннолетними детьми. И потом, те, кто здесь — люди мирские, на монашество не благословленные. Разве вот Саша у нас… — Шутов ласково посмотрел на свою помощницу, вспыхнувшую румянцем, отчего веснушчатое личико ее стало, на взгляд Максима Т. Ермакова, похожим на мухомор.

Поулыбавшись и подержав в кулаке бороденку, Шутов продолжил рассказ. Он по-прежнему видел людей — а теперь еще испытывал жгучую потребность с ними говорить. Он осознавал, что горы наваленной на человеков ложной вины — за неуспешность, за жизнь в совке, за сталинские репрессии и оккупацию Прибалтики — не дают им добраться до реальных собственных грехов. Однако то, что Шутов собирался до них донести, было настолько просто, что не улавливалось при помощи слов. Это было как воздух, который не видишь и зря хватаешь горстями. Однако Шутов сделался упорен. При помощи старой, косо ляпающей буквы пишущей машинки он измарал горы бумаги. Он искал и нашел формулировки. Принимаемый за приставучего торговца дребеденью, он заговаривал с незнакомыми угрюмцами, нарывался, был посылаем на буквы алфавита, а однажды в дискуссии с двумя обритыми молодцами, дышавшими жаркой утробной мутью, потерял четыре зуба и получил перелом ребра.

— И вот зачем все это надо?! — перебил в негодовании Максим Т. Ермаков. — Пусть попы и проповедуют, это их прямая обязанность. Церковь это должна делать, не вы!

— Видите ли, Максим, это не просто так сразу понять, но Церковь служит Богу, а не людям, — возразил спокойный Шутов, щурясь в пространство. — Главная задача Церкви — сохранять из века в век суть и форму веры. Годовой круг церковной службы есть представление и проживание Евангелия, чтобы все происходило здесь и сейчас. Конечно, через Церковь идет помощь бедным, болящим, разные пожертвования. Но в этом случае храм — только место встречи людей, которые по-доброму решают мирские дела. Западные христианские конфессии больше вовлечены в социальность, чем православие. Это как разница между прикладной наукой и фундаментальной. Православие фундаментально, предельно обращено к Богу. А мною движет мирское. Думаете, это я к людям пристаю? Нет, это они входят в меня. Как вам объяснить? Иду, смотрю: стоит. Еще раз гляну — и зацепило. Это как любовь с первого взгляда, только любовь братская, христианская. Только вы не подумайте, будто меня бьют ежедневно. Я в людях почти не ошибаюсь, нет.

Однако ошибки у Шутова были. Возник и завертелся сподвижник по фамилии Кузовлев, гладко говорящий и гладко причесанный молодой человек, которому, сверх природной черноты волос, казалось, налили на затылок не меньше пузырька чертежной туши. Этот Кузовлев, по профессии кинокритик, соблазнил неопытного Шутова обратиться к людям не по уличной влюбчивости, а широко и дистанционно. Из увязанных в папки черновиков, уже начавших желтеть и деревенеть, было натрясено пересохшей машинописи на четыре газетные статьи, которые, к удивлению Шутова, увидели свет — одна так даже почти двухсоттысячным тиражом. Последовали эмоциональные читательские отклики, Шутов внезапно стал популярен, его пригласили на телевидение.

— Вот так штука! — удивился Максим Т. Ермаков. — У нас перед офисом вон что делается, демонстранты со всей страны, а ни одной телекамеры ни разу. Мне знакомый журналюга объяснил, что никакой я не ньюсмейкер, пока никем не проплачено. Да я и сам понимаю, не маленький.

— Не забывайте, Максим, то были девяностые, — напомнил Шутов, поставив вертикально коричневый указательный. — Все еще бурлило, варилось, иллюзии интеллигенции наведенным образом влияли и на новых героев в шелковых галстуках. Тогда в прессу что-то живое еще проскакивало бесплатно. Но для меня медийность, знаете, не кончилась добром.

В телевизионной студии, залитой жарким пляжным светом, на стеклянистом подиуме, в котором неприятно отражались ступающие ноги, разместилось пятеро гостей. Соседом Шутова по холщовому диванчику оказался толстый господин с лицом привередливого мальчугана, в смокших кудряшках, с большими, дивно выбритыми щеками, отливавшими сизым перламутром. Когда к Шутову попадал микрофон, он говорил горячо, ярко, но, ошеломленный жерлами телекамер, почти не слышал остальных. Между тем толстый господин — кажется, представитель крупного банка — поглядывал на Шутова с каким-то разгорающимся аппетитом. Когда запись закончилась и студия померкла, он взял соседа, будто даму, под локоток.

— Я тот, кто вам нужен, — произнес он со значением, нежно щупая Шутова сквозь рукав пиджака.

— В каком смысле? — удивился Шутов. То есть он был всегда настроен поговорить с человеком, но этот миловидный банкир не пробуждал у него и тени того взволнованного узнавания, что, случалось, увлекало Шутова навстречу самым неблагообразным и небезопасным личностям.

На это банкир только подмигнул веселым глазом, не утратившим в сумраке своего целлофанового блеска, и потащил недоумевающего Шутова в технический закуток, где на полу змеились пыльные провода и стояла пожелтелая, как череп, суповая тарелка с двумя сухими окурками. Здесь банкир установил Шутова перед собой и осмотрел от приглаженной макушки до новых ботинок из китайского черного кожзаменителя, в которых было видно, как Шутов поджимает пальцы. Казалось, банкир подумывает, а не приобрести ли Шутова, чтобы поставить его, на манер напольной вазы, у себя в прихожей.

— Ну что ж, вполне, вполне, — заключил этот непонятный человек, явно удовлетворенный осмотром. — Очень даже достоверно. Наш народ такое любит. Все, что вам нужно теперь, — это хороший, грамотный менеджер.

— Да зачем же?! — воскликнул Шутов, уже почуявший над собой неладное.

— Ну, какой вы темнила, — снисходительно улыбнулся банкир. — Вы ведь не спасения, не чистоты хотите. Вы другого  хотите. Иначе зачем лезть в телевизор? Вы и в газеты пишете, проповедуете. Спасаться и без пиара можно, даже лучше, верно говорю?

— Верно, то есть вы ошибаетесь, меня пригласили на передачу, вот я и пришел, — быстро ответил Шутов, чувствуя, как горит на лице, будто мука́ на сковородке, наложенная гримершей пудра.

Банкир плаксиво сморщился, словно только сейчас заметил на своем приобретении досадный дефект. Шутову даже показалось, будто собеседник хочет поковырять неприятное пятнышко пальцем, вдруг ототрется.

— И чего ломаться, как пятикопеечный пряник, — обиженно проговорил банкир, отступая от Шутова на один танцующий шажок. — Другой бы на вашем месте от счастья пел, за руки меня хватал. Производить продукт — это одно, а продавать — еще поди продай. Постойте-ка, — вдруг оживился банкир, вперившись в Шутова с новым острым интересом, — вы, наверное, уже с Белокоркиным договорились? Отвечайте: да или нет?!

Шутов, понятия не имевший, кто такой этот Белокоркин, только помотал головой и в смущении бросился прочь, натыкаясь по пути на сердитых телевизионных девушек, что-то на ходу черкавших в растрепанных бумагах, и на целые пухлые караваны колесных кронштейнов с зачехленными костюмами. В этих шуршащих чехлах он совсем запутался, с ужасом воображая, как из матовых коконов начинают вылупляться, один за другим, одетые в костюмы телевизионные ведущие, каждый в сверкающих очках и с пачкой новостей. Таким образом Шутов замешкался, и банкир обогнал его у турникетов: обдав на ходу здоровым мужским жарком из распахнутого пальто, он сунул в руку Шутову какую-то бумажку, успев ласково сомкнуть шутовские пальцы и подержаться за его костлявый кулак, точно за шишку рычага. Обомлевший Шутов подумал — деньги. Оказалось — визитка, щедро тисненная золотом, с выпуклым, клейким на ощупь банковским логотипом.

Домой Шутов добирался по тяжелому дождю, цепляясь зонтом за зонты, превратил новые ботинки в размокшую клеенку и все думал, что надо теперь непременно идти к исповеди. Вечером прибежал возбужденный Кузовлев, расспрашивал про телевидение, очень заинтересовался банкиром и выпросил себе измятую визитку. Далее события развивались в непредсказуемом для Шутова направлении. Заручившись поддержкой доброго банкира и купив себе почти такое же, как у него, плечистое черное пальтище, Кузовлев уломал и усовестил Шутова зарегистрировать общественную организацию. На счету организации, откуда ни возьмись, возникли деньги. Повеселевший Кузовлев принялся энергично делать другое . Он арендовал темноватый офис, где от старых штукатурных стен слабо, но неистребимо пахло кухней, посадил туда грудастую, как голубица, сонную секретаршу. В это пасмурное помещение стали приходить непонятные Шутову партнеры, часто в сопровождении бойцов, представлявших собой черные кожаные бочки на трикотажных коротких ножках; явился однажды молодой человек с усиленно улыбчивым, уже весьма морщинистым личиком, и предложил «господину целителю» обсудить его персональную телепрограмму. Шутов очень просил и Кузовлева, и секретаршу Галю, большую часть времени гонявшую на компьютере юркие преферансы, не пускать деловых людей; но чужие продолжали тянуться.

Неведомо почему, над организацией сгустилось и серое, пока всего лишь ватное, облако вражды. Офис пару раз посетила милиция в мешковатой форме, бросавшая косые взгляды из-под надвинутых козырьков на теплившиеся в углу бумажные иконки; ознакомительно захаживали рэкетиры, внешне совершенно похожие на деловых партнеров Кузовлева, но говорившие нарочито гнусавыми громкими голосами. К офисным сидельцам, заполнившим гнилой, как гриб, надтреснутый с угла особнячок, пробивались торговцы разным левым товаром. Шутову было в офисе нехорошо, мутно. Здесь он казался самому себе — и в действительности был — совершенно не у дел. Кузовлев, его официальный заместитель, все проворачивал сам и всегда держал у себя официальную печать организации, эту чумазую пешку, становившуюся ферзем, когда Кузовлев, подышав на нее из самой глубины души, выдавливал рябенький от трепетности оттиск на бухгалтерский документ.

Получавший какую-никакую прожиточную зарплату, Шутов был даже благодарен Кузовлеву, когда тот повез его работать в провинцию: разговаривать с людьми в четырех уральских городках. На Урале Шутов увидал снежный дым в подоблачных сосновых вершинах, скальные стены невероятно сложной кладки, фантастически черневшие в снеговой белизне, точно в камень было добавлено чугуна, — но и гигантские ядовитые заводские трубы, присыпанные острыми промышленными специями городские сугробы, изъеденные оспой статуи сталеваров, грязные флаги над административными зданиями, отяжелевшие так, что ветер не мог их пошевелить. В дешевых, из советского наследства, гостиницах, куда Кузовлев поселял озябшего Шутова и бросал ночевать, надо было долго держать открытым кран с горячей водой, чтобы водопроводная стылая струйка начала теплеть. Шутов выступал по два, по три раза в день — все в глухих, коробчатых зальцах, где перед началом громко хлопали сиденья в зрительских рядах и занавесы бордового плюша приподнимались, будто женские юбки, любопытными. Люди на Урале — может, потому, что были темно и толсто одеты, — в массе казались ниже привычного роста, но по отдельности были высоки, ширококостны, скуласты, как увиденные Шутовым в музее кузнечные клещи, и чрезвычайно дотошны в копании сути. Только здесь Шутов по-настоящему понял, что не предлагает никакой оригинальной философской или жизненной системы — но нет ничего трудней, чем говорить людям то, что они и так знают. Шутова слушали с горящими из рядов волчьими глазами, присылали много накарябанных на клочках вопросов, сильно интересовались, нельзя ли купить, здесь или в Москве, шутовскую книжку. Несколько раз при входе в техникум или ДК, где предстояло выступать, Шутов замечал наклеенный рядом с афишей кино глянцевый портрет доброго банкира: его лицо, очень хорошего телесного цвета, улыбалось на фоне погожей синевы и как бы преподносило себя, будто каравай, всем добрым людям, что поднимались по обледенелым ступеням на свет желчного фонаря. Кузовлев, купивший на Урале норковую шапку, красиво осыпаемую снежинками, радужно горевшими на иглах дорогого меха, с живостью объяснил, что банкир будет выступать в тех же залах сразу после Шутова, только по экономическим вопросам. И лишь вернувшись в Москву, Шутов случайно узнал, что, оказывается, ездил агитировать за банкира, выставившего свою кандидатуру на довыборы в Думу. Тут он впервые с тех пор, как окрестился, стукнул по столу кулаком.

— Погодите, погодите, — перебил рассказ псевдоалкоголика Максим Т. Ермаков, — но если этот Кузовлев сразу был такой мутный, чего же вы его возле себя держали? Еще и печать ему отдали в руки. Если хотите знать, он мог вас вообще под статью подвести!

— Господь миловал, — перекрестился Шутов.

— Ну хорошо, — не успокоился Максим Т. Ермаков, — а как же тот святой отец, что в самом начале был простуженный? Он же вас наставлял, консультировал. Это, в конце концов, была его обязанность, если вы к нему ходили в храм. Почему он не отговорил вас от попадалова с общественной организацией? Где он был вообще, этот поп?

— Отец Николай, — уважительным голосом уточнил Шутов. — Я, если вы заметили, вообще не касаюсь своих отношений с батюшкой. У веры на все, что важно нам в миру, иной, неэвклидов угол зрения. Помните, я говорил про фундаментальную науку? Хорош бы я был сейчас, если бы начал вам объяснять на пальцах. Тут надо идти постепенно, от простого к сложному. Ваш практический разум будет многому противиться. Вам будут мешать инструменты логики и все, что вы с их помощью выстроили. Просто пока примите к сведению, что вера меняет человека, а не его житейские обстоятельства.

На это Максим Т. Ермаков, всегда представлявший церковь чем-то вроде бесплатного театра для старух, скептически хмыкнул. Однако ему было интересно послушать, что произошло дальше. А дальше случилось то, что Максим Т. Ермаков мог бы с легкостью предсказать, а вот Шутов, похоже, до сих пор не пришел в себя от удивления. Для него это было как сон — собрание, где его исключали из состава учредителей. На сон это было похоже в том смысле, что знакомые и близкие люди, так привычные Шутову наяву, находились в странном положении и вели себя странно, говорили неестественными голосами. Секретарша Галя, например, никак не могла быть соучредителем фирмы, но тем не менее была и голосовала, и ее голубиную грудь украшало крупное ожерелье из комковатой бирюзы, которого прежде Шутов на ней никогда не видел, зато видел его — или очень похожее — на витрине узкого, как лифт, ювелирного магазинчика, мимо которого ежедневно пробегал из офиса в метро. Другая комбинация сна заключалась в том, что Кузовлев явился на собрание таким, каким его помнил Шутов до близкого знакомства: совсем молоденьким, сиплым, не узнающим Шутова быстрыми серыми глазами, которые, казалось, прыгали, когда он считал твердые, как колья, поднятые руки. Позже ошеломленный Шутов, выставленный, с его персональной кружкой и сложенными в папку иконами, за офисную дверь, никак не мог отделаться от мысли, что на таких снящихся  собраниях, как правило, между живыми сидят и покойники. Через пару месяцев ему сообщили, что Галя, секретарша, возвращаясь домой на маршрутке, попала в кровавую аварию и скончалась на месте — причем никак невозможно было выяснить, стряслось это до собрания или все-таки после.

Тем не менее сон сказался на реальности: Шутов опять остался без средств, с немногими опечаленными единомышленниками, что продолжали приходить по вечерам, принося кто банку рыбных консервов, кто пакет гречневой крупы. Голос бывшей жены по телефону — совершенно уже отдельный от ее размытого облика, в котором белокурые волосы, лучше прочего сохранившиеся в памяти, казались париком, — снова сделался резок, непримирим с шу́товской жизнью. В стремительно желтеющей газете, что прежде печатала Шутова, появилась статья, в которой за Шутовым числилась оптовая торговля алкоголем плюс большие суммы, взятые с «учеников», продавших квартиры и иное ценное имущество. Теперь уже милиция пришла к Шутову домой, сделала обыск, вывалила на пол все блеклые пожитки, распорола оставшуюся от сына родную, полысевшую по швам плюшевую собаку.

Собственно говоря, гонители Шутова и его поникшего кружка делились на две категории. Первые — они составляли народное большинство — подсознательно были уверены, что всякое движение от меньшего знания к большему, то есть к узнаванию правды, есть движение от хорошего к дурному, из света во тьму. Эти считали Шутова жуликом, прикрывшим бумажник Библией. Но были и другие, понявшие, что Шутов именно то, за что себя выдает. И эти другие сочли Шутова опасным. Полгода его вызывал к себе на собеседования спокойный, пышущий здоровьем мужчина в штатском, имевший густые волосы цвета вареного мяса и носивший розовые рубашки под плечистый, в пшенную крапину, коричневый пиджак. Спокойный мужчина вежливо расспрашивал Шутова про его концепцию христианской чистоты, интересовался, что за люди посещают его домашние семинары, кто такие, чем дышат, в чем имеют нужду. Несмотря на внешнюю простоватость мужчины, его прозрачные глаза просвечивали Шутова рентгеном до самого сжатого сердца — и всякий раз, выходя из кабинета с отмеченным пропуском, Шутов чувствовал, что опять облучился, схватил непомерно большую дозу, отсюда слабость, запаленное дыхание, шум в голове. Собственно, мысль, внушаемая мужчиной, была проста: надо сотрудничать и принять помощь от органов, а если нет, то лучше прекратить самодеятельность, потому что ни к чему хорошему это не приведет.

Шутов долго думал и понял, в чем дело: государство, оправившись от потрясений, принялось вырабатывать единый для всех, сине-бело-красный с золотом, позитив, и любые группы граждан, предлагающие от себя позитив иной окраски и тональности, стали нарушителями госмонополии на важнейший символический капитал. Осознав, что сделался комком в каше, Шутов какое-то время строил планы: а не продать ли квартиру в Москве, не уехать ли десятью-двенадцатью семьями куда-нибудь далеко. Выкупить на Урале крепкие, серебряные от старости дома в заброшенной деревне, поселиться среди природной каменной причудливости и хвойного шума, завести коров, косить траву, молиться Богу. Однако уральская идиллия вскоре была перечеркнута тем соображением, что в покое поселенцев не оставят ни в коем случае, потому что это будет уже не просто самодеятельность, а захват территории. Государство обязательно почувствует крохотную дырку в своей обширной шкуре, болезненный укол отчуждения. Шутов так и видел наезжающих со всех сторон милиционеров на мотоциклах с коляской, милиционеров на просмоленных моторных лодках; видел оцепление вокруг деревни из горланящих журналистов и тихих до поры спецназовцев, с трикотажными черными бошками на камуфляжных плечищах, очень всерьез вооруженных. Казалось — тупик.

Решение Шутову подсказал пьяненький мужичонка в легком не по сезону, бумажном на холоде плащике, в раззявленных башмачищах, измаранных еще осенней посеревшей грязью, присохшей мертво, как бетон. Испитая морда мужичонки, от которой остались одни морщины и грубые кости, свидетельствовала о большом алкогольном стаже; он шарашился у выхода из метро, хватал пустые бутылки, что оставляла на бортике и на ступенях пивная молодежь, скрежетал туго набитой стеклом матерчатой сумкой, спотыкался, пихал людей. На мужичонку никто не смотрел: люди, в клубах сырого пара, текли из мокрой январской подземки, бежали по едким, насыщенным химией лужам, и даже тот, кто натыкался на дурнопахнущее чучело, поспешно отводил глаза. Все в этом алкоголике, от распухших башмаков до непокрытой лысинки, видом напоминавшей яичко в растрепанном гнезде, взывало к сильным чувствам — от жалости до презрения к человеческой природе; тем не менее он был невидимкой , единственный из всех.

Вечером Шутов изложил идею своим. Большинство не сразу согласилось уйти в срамной затвор: люди были смущены. Однако Саша, бывшая уже тогда главной помощницей Шутова и ясной душой всего приунывшего сообщества, сказала: «Это нам во смирение, надо делать, как говорит Василий Кириллович, и не гордиться перед грешниками, которых будем изображать». И началось. Накупили в комиссионках за копейки блескучих тряпочек и сорных париков, кто-то принес полуразбитые коробки старого, смешавшегося цветными прахами, театрального грима. Сперва новые затворники боялись разоблачения и провала, но весь окружающий мир удивительно легко поверил в падение Шутова и его богомольных сподвижников. Соседи по подъезду только качали головами, женщины куксились при виде легко одетых «проституток», а Шутова пытались вразумить, поминая его покойных мать и отца, морща тонкокожие носы в стальных очках на ярый алкогольный выхлоп. Водка, которой приходилось прополаскивать рот, чтобы убедительно дышать, бурлила толстым огненным комом и прожигала десны до самых зубных корней, а у девушек их бедные ноги мерзли в сетчатых чулочках докрасна. Но Саша не унывала и не давала унывать остальным, называя товарок по притону «полярницами». Однажды Шутов, будучи в образе, то есть точно в таком, как у алкоголика-матрицы, бумажном плащике и с нарисованными подглазьями, столкнулся прямо на улице со спокойным мужчиной из органов. Мужчина крепко держал за руку бутуза лет четырех, такого маленького синьора Помидора, норовившего пробить резиновым сапожком всякую лужу до дна, но взгляд мужчины и на прогулке оставался профессионально цепким, так что ребенок выглядел арестованным. Никогда Шутов не был так близок к провалу. Ему показалось, что профессионал из гэбэ, чья накопленная в шутовском организме рентгеновская радиация все еще не позволяла Шутову по утрам без головокружения вставать из постели, сразу поймет, что перед ним маскарад. Однако мужчина в штатском — на этот раз в большом, мохнатом, словно с добавлением конского волоса, пальто — только удовлетворенно улыбнулся, увидав бывшего проповедника приведенным в обыденное и низовое состояние. Было заметно, что у него не возникло по этому поводу ни малейших вопросов. И все вокруг тоже не сомневались, что, наблюдая дурное, они видят правду.

— И все равно, по мне, это как-то слишком экстремально, — проговорил Максим Т. Ермаков, хмуря лоб и пальцем обводя на покоробленной столешнице вспухшие круги от неизвестной посуды.

Пока обстоятельный Шутов рассказывал про свои злоключения, в комнате с иконами поубавилось народу. Люди тихо вставали из-за стола, крестились на заплаканные огоньки, пожимали Шутову пологое плечо и посылали Максиму Т. Ермакову от дверей выразительные взгляды — хотя что именно они пытались выразить и сообщить, Максим Т. Ермаков все равно не понимал. Девушки на кухне побрякивали мокрым фарфором, переговаривались молодыми ломкими голосами. За столом, кроме Шутова и Максима Т. Ермакова, остались только желтобородый старик, интеллигент с ожогом, кротко смотревший сквозь тусклые очки глазами цвета тройного одеколона, и Саша, что сидела облокотившись, положив угловатый подбородок на сплетенные пальцы.

— Пусть экстремально, странно, зато работает, — убежденно сказал Шутов. — Знаете, Максим, я был поражен, когда история, которой я боялся на Урале, один в один случилась в Пензе! Помните, пензенские затворники, вся пресса о них писала. Люди, ну пусть они сектанты, ушли в подземное убежище молиться Богу, а на них и журналистов, и милицию. Добывали их, как зверье из нор, а ведь они не хотели вовсе никакого шума, они, наоборот, хотели уйти от мира. А мир пришел и взял их в кольцо, не потерпел.

— Но ведь там, вроде, дети были, заболеть могли, — возразил Максим Т. Ермаков, смутно припоминая какую-то телепередачу про этих самых сидельцев, страшноватую дыру пещеры в глинистом откосе, мерзлые лохмы полиэтилена, оголенные корни, похожие, из-за стекающей по ним воды, на тающие грязные сосули.

— Максим, бросьте, — махнул рукой Шутов. — Разве в детях причина? Сколько у нас по стране аварийных домов, ни света, ни воды, с потолка валятся мокрые куски на столы, в постели. Кого волнует судьба живущих там детей? А погорельцы? Лично знаю ситуацию — семья мается в хлеву, от коровы отделяет загородка из досок, зимой внутри по бревнам иней толщиной с овчину, только, к сожалению, холодный. И что? Дали от государства материальную помощь: десять тысяч рублей. Нет, дети ни при чем, а дело, как сейчас говорят, в мессидже. Люди не просто ушли в землянку, а ушли за веру. И сразу — как антитела вокруг опасного вируса… То же было бы и с нами, поверьте, Максим. Если люди пытаются жить своей общиной по вере, в чистоте — это непонятно. А пьяницы, проститутки — это понятно. На понятное не обращают внимания, а нам того и нужно.

— Ну, как знаете, — пожал плечами Максим Т. Ермаков. — Вам теперь за доставку продуктов, может, деньгами давать? Раз вы никто не пьете.

— Ну, нет, — засмеялся Шутов, опять показывая торчащий вперед единственный резец, к виду которого Максим Т. Ермаков никак не мог привыкнуть. — А полоскание, а декорации? Вы как раз покрываете наши потребности. Так что пусть все остается как есть, за водку вам спасибо.

— Василий Кириллович, а можно мне? — вмешалась Саша, подняв руку, будто школьница за партой. — Мы, конечно, должны были Максиму про себя рассказать. Но я его почему привела? Иду сюда, смотрю — сидит на скамейке, весь белый, как гипс, и пистолет нюхает. Пистолет настоящий! А я еще раньше в магазине слышала, что здесь, во дворе, застрелили мужчину. Будто бы стреляла женщина, известная певица…

— Никакая не певица, — резко перебил Максим Т. Ермаков. Вдруг его тонко и глубоко уколола мысль о Маринке, о том, как она, должно быть, мерзнет в своем дурацком промокшем платье в КПЗ, где железо, решетки.

— Я что-то брякнула, Максим, простите ради Христа, — огорченно проговорила Саша, поставив медные бровки углом.

— Ладно, переживу, — проворчал Максим Т. Ермаков и ляжкой потрогал под столом разлегшийся портфель, в котором пистолет шевельнулся, будто нога потревоженного соседа. — Я вообще-то к вам собирался сегодня. Ну, еще до всякой стрельбы. Мне, честно говоря, приперло… Думал, тут темная водица, а мне надо занырнуть, отлежаться на дне. Теперь даже не знаю, как сказать…

— А как есть, так и говорите, — серьезно посоветовал Шутов. — Мы не слепые, видим, что ситуация у вас плохая. Контуры представляем в общих чертах, по компьютерной игре и по тому, что в подъезде дежурят товарищи в штатском. Сколько захотите, столько и расскажете, а мы посмотрим, чем помочь.

Максим Т. Ермаков неуверенно покосился на водочную бутылку с початым содержимым, подумал, не принять ли дряни для храбрости, но вздохнул и воздержался. Он хотел уложиться со всем рассказом максимум в десять минут, но вдруг ожил и потребовал слова главный государственный урод Кравцов, с магнием в страшных глазницах, с ним Стертый, все время пребывающий где-то в углу, неприметный и неуничтожимый, будто паутина. Возникли во множестве рядовые социальные прогнозисты, с белыми лицами-кнопками, значки на которых за полгода не стали понятнее. Вылез Вованище, держа добытые со дна кошельки, похожие на грубые черные ракушки. Максим Т. Ермаков попытался не показать, упрятать Маленькую Люсю, но она все равно тихонько проявилась и привела неясного ребенка, неизвестно, живого или мертвого. В этой части рассказа Сашины глаза наполнились слезами и загорелись на лице, будто выпуклые сильные лупы; девушки, убиравшие посуду, вышли из кухни и затеснились в дверях, причем чернобровая стала совершенно похожа на глупую матрешку, а другая, с длинным носом, в кочковатой и клочковатой куртке из чернобурки, теперь совершенно по-бабьи терла глаза углом головного платка.

Интеллигент слушал рассказ, часто мигая, отчего его большие тусклые очки напоминали телеэкраны с помехами; желтобородый старик покрякивал и время от времени вопросительно смотрел на Шутова, словно интересуясь, верить или нет; на это Шутов утвердительно прикрывал глаза. Единственное, что Максиму Т. Ермакову удалось не выболтать, — это про десять миллионов долларов. По его версии выходило, что Маленькая Люся унаследует собственные его, Максима Т. Ермакова, сбережения, потому что опустошать банковский счет перед «самоубийством» вышло бы подозрительно.

Когда сам говоришь, а другие слушают, время проходит быстро. Случайно взглянув в окно, Максим Т. Ермаков увидал необыкновенно ровную, какая бывает летом в пять утра, предрассветную прозрачность, когда все предметы отчетливы и словно уменьшены вдвое; клен, на котором некогда болтался поруганный гардероб Максима Т. Ермакова, напоминал вывернутую наизнанку черную перчатку, а детские качели с каруселями в дальнем углу глубокого двора выглядели как разобранная клетка для мелких грызунов. Слушателей уже распирала зевота; Шутов дрожал ноздрями и слезился, интеллигент словно глотал, давясь, горячую кашу. Однако рассказ не мог прерваться, не завершившись: каждый герой истории получил устного, весьма энергичного, двойника, и Максиму Т. Ермакову смутно мерещилось, что когда эти двойники соединятся с оригиналами в настоящем моменте, ему откроется то, чего он прежде не понимал.

Наконец, он добрался до сегодняшнего — собственно, уже вчерашнего — вечера: вновь увидел лейтенанта Новосельцева, распростертого на золотом от солнца мокром асфальте, и ощутил, что сжатая электрическая копия этого идиота, вбитая в грудь разрядом его агонии, никуда не делась, искрит и щиплет сердце.

— Я, правда, представить не могу, почему он меня собой закрыл, — медленно проговорил Максим Т. Ермаков, глядя в щербатый стол. — Я чувствую боль за него, но боль ничего не дает. Чтобы я выстрелом разнес себе башку и спас, допустим, тысячи людей, что само по себе звучит глупо, я должен сам этого хотеть. А у меня на это ни малейшего душевного порыва. Иногда подумаю прикидочно, что, может, все-таки надо, человеческий долг и все такое, так мне сразу становится противно и смешно, будто напялил чужие штаны. Кравцов, который главный в спецкомитете, говорил сегодня про особое воодушевление, ну, я уже пересказывал вам его спич близко к тексту. Я, вот честно, не понимаю, о чем он.

— А я понимаю, — вдруг глухо произнес интеллигент и, стянув очки, цеплявшиеся оглоблями за большие волнистые уши, принялся мусолить линзы концом рубахи, точно хотел протереть в них дырки.

— Я вообще-то тоже понимаю, — проговорил, подумав, грузный старец. — Мне знакомо это чувство.

— И мне, — откликнулась Саша неожиданно резким, взволнованным голоском.

«Ни фига себе монахиня», — подумал Максим Т. Ермаков, опасливо покосившись на Сашу, воинственно блиставшую мокрыми глазищами, а вслух сказал:

— Значит, вы меня, короче, осуждаете. Но я вам про себя правду говорю и ничего другого говорить не буду. Жаль, что мне выпала честь, я не просил.

— Максим, Максим! — Шутов протестующе поднял обе руки. — Господь с вами, никто и не думает вас осуждать. Видите ли, поступать благородно не значит поступать свободно. Вы неплохой, искренний человек. Вы выбираете свободу, и это ваше право. Если мы разделяем одно из чувств господина Кравцова, это не значит, что спецкомитеты нам симпатичны. Вас не только жизни хотят лишить, вас свободы хотят лишить, причем в наиважнейшем для человека поступке: решающем и последнем. На вас давят, вас преследуют. Вас лишают шанса в конце концов прийти к тому высокому состоянию духа, в котором только и возможно самопожертвование. Ведь в чем роковой изъян всех спецкомитетов? Они принуждают граждан совершать поступки по виду высокие, а по сути ложные, фальшивые, тем глумятся над ценностями, во имя которых изначально создаются. А вы с завидным мужеством отстаиваете то высокое, чем, по своей духовной немощи, сейчас располагаете. Так что поверьте, Максим, здесь все на вашей стороне.

Против воли Максим Т. Ермаков расплылся в широкой глупой улыбке. Его давно никто не хвалил, он даже не мог сообразить, как давно. Максиму Т. Ермакову сделалось тепло, даже жарко в комнате картонного цвета, освещенной желтым, с лунными темнотами скопившейся пыли, потолочным плафоном. Максим Т. Ермаков напомнил себе, что эти пригревшие его богомольцы не в курсе про десять миллионов долларов, но ему самому эти деньги вдруг показались настолько неважными, что совесть его моментально очистилась. Важным показалось другое, и Максим Т. Ермаков смог, наконец, сформулировать вопрос:

— Когда я борюсь за себя — борюсь ли я только за себя?

— Хорошо, что вы спросили, Максим, — задумчиво откликнулся Шутов. — Не знаю, не могу сразу ответить. Вы действительно принадлежите к новому человеческому типу, никогда прежде в России не существовавшему. Я бы, пожалуй, обозвал вас иностранцем, если бы таких, как вы, не стало в вашем поколении большинство. Прежде, в традиционном обществе, бороться за других значило бороться за целое, скрепленное чем-то надличностным, пусть даже варварским. Теперь — только спасение свободных индивидов всех по отдельности, что возможно для Господа, но никак не для человека. Вы, Максим, боретесь за других, подобных себе, с монстром, вооруженным до зубов, в том числе моралью. И ваша борьба куда безнадежнее, чем подвиг, скажем, трехсот спартанцев, и не по причине монстра, а потому, что объект рассыпчат, нет общего адреса. Я бы вам желал, чтобы вы дожили и поняли: Господь в таких делах — лучший Интернет.

— Ну, это вряд ли, честно вам скажу, — поморщился Максим Т. Ермаков. — Не хочу перед вами себя приукрашивать. Я действительно индивид обыкновенный, которого грузят кто Господом, кто катастрофами, кто причинноследственными связями. А я хочу одного: отсидеться полгода и уехать из страны. Нет во мне ни воодушевления, ни патриотизма. Не вижу, чем эта страна для меня лучше других. По мне, так намного хуже. Разбитые дороги, взятки, грязища, одни гайцы чего стоят, с их волшебными полосатыми палочками, приносящими за дежурство десять тысяч рублей левого дохода. Нет уж, я сначала буду искать, где глубже, а потом, где лучше. Видите, какой я хам: пришел о помощи просить, а не поддакиваю, оскорбляю ваши хорошие чувства. Вас вот тоже поимели, заставили изображать притон, а вы, небось, еще и патриоты.

— Тут все сложнее, Максим, — мягко проговорил Шутов, качая головой. — Наша родина — православная вера. Для веры, как для Интернета, неважно, где находится физическое тело человека, лишь бы он был подключен к сети. Помните, как раньше говорили: за веру, царя и Отечество. Вера на первом месте, она и есть основа, как теперь говорят, айдентити. Но это все опять фундаментальная наука, вы не готовы и не хотите пока.

— Да, действительно, Василий Кириллович, давайте ближе к сегодняшнему дню, — деловито вмешалась Саша, за чьей спиной, в окне, низкий рассветный луч слепо искал просвета между двумя угловатыми крышами, будто нитка пыталась войти в игольное ушко. — А то проговорим на общие темы и не поймем, что делать-то надо для Максима.

Тут интеллигент, который все это время, насупясь, копался в своих очках, поднял близорукие глаза цвета выдохшегося одеколона и гулко кашлянул, привлекая всеобщее внимание.

— Что делать, как раз не вопрос, — проговорил он небрежно, устанавливая обратно на лицо уродливые очки, которые от его усилий не стали чище, разве что круглее. — Молодому человеку нужно жилье на полгода и документы на новое имя. Сашенька, деточка, дай-ка мне бумагу и чем писать.

Саша вскочила, крутнулась, положила перед интеллигентом два свежих писчих листа и старую сувенирную ручку в виде гусиного пера из пожелтелой пластмассы. Интеллигент, склонив голову к плечу, изящно сплел на бумаге единственную строчку и пододвинул лист Максиму Т. Ермакову.

— Вот, заучите этот номер наизусть, а бумагу уничтожьте, — произнес он властно, и как-то сразу сделалось видно, что никакой он не интеллигент, а, пожалуй, офицер-отставник, жилистый, горелый, с остатками силы в подвяленных мышцах и с сердцем, завязанным в узел. — Через несколько дней Саша вам принесет мобильный телефон, чистый, незасвеченный. Этот телефон для одного-единственного звонка. Когда выберетесь на берег и переоденетесь, позвоните с телефона по номеру, который перед вами. Получите дальнейшие инструкции. Больше вам пока знать не нужно, это азы конспирации, как вы сами можете понимать. Да не смотрите так перепуганно, молодой человек, — бегло улыбнулся псевдоинтеллигент, словно из мятой ткани быстро выдернули суровую нитку. — Я товарищам из спецкомитета с огромным удовольствием сделаю конфузию. За одно то хорошее, что они творили в Афганистане.

— Я не перепуганно. Спасибо, — пробормотал Максим Т. Ермаков. Странный, конечно, тип, этот, в очках. Меняется на второй взгляд и на третий. Может, бывший разведчик, может, сам особист.

— Ну что ж, друзья, на сегодня разврат окончен, — объявил хозяин притона со смущенной улыбкой. Гости, бледные и словно разбухшие телами после бессонной ночи, стали неловко вылезать из застольной тесноты, оставив как есть бесстыдный натюрморт, где две толстоногие куры и белая рыбина напоминали голых женщин, затраханных до смерти.

— Максим, а вы когда собираетесь прыгать? — тихонько спросила Саша, провожая Максима Т. Ермакова в коридор.

— Недели через две, наверное, — ответил он равнодушно, держа в охапке свой бесформенный портфель с твердой начинкой. Внезапно до него дошло, что это не просто слова, что все произойдет на самом деле и очень скоро; сердце вдруг зачерпнуло холодного, будто упавшее в колодец ведро.

— Не бойтесь, — сказала Саша обыкновенную в таких случаях глупость. — Все будет хорошо, вы обязательно спасетесь.

Через две недели, уже в середине холоднющего августа, в половине двенадцатого ночи, как и было условлено, Максим Т. Ермаков подъезжал на честно отслужившей свое, навсегда оставляемой «тойоте» к Нагатинскому метромосту. Августовская ночь была черна, насыщена сырым электричеством. Кажется, шел дождь: под некоторыми фонарями он напоминал просыпанные в беспорядке стальные швейные иголки, под другими было пусто. Максим Т. Ермаков шуршал и прел в тугом гидрокостюме, затянутом на мягкую хватку широкой молнии до самого горла. На крестец больно давила «сковородка» — пластина свинца, под которой, казалось, пекся горячий и едкий пирог. Сверху Максим Т. Ермаков напялил старую ветровку, еще из красногорьевских запасов, и драные джинсы, у которых из-за пухлости неопрена не застегнулась ширинка. Поскольку одеваться пришлось в полной темноте, в тесноте Просто-Наташиного журчащего туалета, извлекая гидрокостюм из-за ледяного на ощупь унитаза, все на Максиме Т. Ермакове сидело плохо, криво, как бывало в детсадовском, что ли, возрасте, когда унизительно теплые одежки натягивали и застегивали чужие невнимательные руки.

По правде говоря, Максим Т. Ермаков тру́сил, как сопливый пацан. Рядом, на пассажирском сиденье, лежал пистолет, поблескивая на разворотах черной гадючьей чешуей, и Максим Т. Ермаков то и дело на него косился. Накануне он отъехал на «ямахе» в какое-то дикое место и там, в глухом овражке, среди папоротников и обросших серыми грибами поваленных стволов, тщательно вылущил обойму, ссыпал пульки за пазуху развалившейся коры и для верности щелкнул пару раз по громадному червивому груздю, не нанеся красавцу ни малейшего урона. И всетаки он не мог отделаться от чувства, что каким-то непостижимым образом одна-единственная пуля осталась в пистолете, что ПММ утаил ее, будто карамельку, за рубчатой щекой.

Чтобы отвлечься от дрожи и дурноты, Максим Т. Ермаков мысленно, шаг за шагом, проследил свои последние действия. Сразу после посещения оврага он рванул обратно в Москву, на Андропова, имея за плечами рюкзак, а в рюкзаке маленькую сумку, куда уместилось все его посмертное имущество. В сумке, помимо свернутого валиком спортивного костюма и пары плотных денежных кирпичей, лежал дешевенький мобильник, тщательно запеленутый во много слоев полиэтилена и тряпья. Эту пенсионерскую модель, похожую на упаковку таблеток, Саша принесла, сунув на дно пакета с продуктами, и так посмотрела на Максима Т. Ермакова намазанными ясными глазищами, будто влюбилась. Лучше сейчас не вспоминать об этом моменте. Сумку Максим Т. Ермаков спрятал немного поодаль от места предполагаемого всплытия, в куче слежавшейся лиственной прели, что скопилась за годы в маленькой мусорной чаще. Как он ни маскировал свой драгоценный клад, как ни забрасывал его старыми запотевшими пластиковыми бутылками и волглыми бумажками, из которых многие были с почерневшими следами сургучей из человеческих задниц, следы работы были видны. Раз десять за вечер Максим Т. Ермаков подавлял в себе порыв смотаться к тем ненадежным кустикам, убедиться, что сумка на месте, подержать в руках. Только присутствие в подъезде дежурных офицеров — на этот раз каких-то особенно сосредоточенных, от сосредоточенности похожих друг на друга, будто братья-близнецы, — удерживало Максима Т. Ермакова от опрометчивого поступка.

Странное это было чувство — прощаться с прежней жизнью. Просто-Наташина блеклая квартирка вдруг сделалась родной, словно Максим Т. Ермаков вырос в этих узеньких стенах. Вещи, принадлежавшие лично квартиранту, прежде никогда не сливались со съемным интерьером, выделялись, трехмерные на плоском, их, при желании, можно было собрать за десять минут, — а вот теперь слились, укоренились. Многое, очень многое приходилось бросать. Компьютер, например, милый обжитой захламленный писюк, с истертой пальцами Максима Т. Ермакова клавиатурой, где от букв остались почернелые скорлупки. Например, мультибрендовую коллекцию шелковых галстуков, почти не ношенных с того момента, как Просто Наташа выбросила одежду; интересно, кому достанутся? Утробные звуки водопроводных труб были как бурчание в собственном животе Максима Т. Ермакова. Почему-то из-за вещей, взывавших отовсюду, куда ни посмотри, сильнее чудилось, что предстоит умирать по-настоящему. По сравнению с маленькой материальностью этой квартирки ближайшее будущее было абсолютно пустым, оно разверзалось перед Максимом Т. Ермаковым, как огромный серый туман. Не верилось, что этот провал может быть заполнен новым бытом, непредставимы были какие-то, ждавшие впереди, кровать, стены, вид из окна. Совершенно не за что было зацепиться, воображение ослепло. Надо было хорошенько выспаться в эту последнюю домашнюю ночь, и Максим Т. Ермаков честно пытался погрузиться в горячий, мурашливый сон, запускавший под веки зеленые огни, но через каждые полчаса просыпался с чувством, будто едет в поезде. Наконец, в самой глубине сырой и грузной августовской ночи настал момент предельного отупения, когда Максим Т. Ермаков вдруг утратил веру в то, что вещи можно купить за деньги.

Все-таки он не выспался. Руки на руле «тойоты», холодные, как на них ни дыши, то и дело утрачивали связь с головой, ушедшей за облака. «Тойота» тащилась медленно, и маленький, как табуретка, фургончик социальных прогнозистов тоже еле плелся позади, фары его, скромно потупленные, расплывались от влаги дрожащими желтыми пятнами. Тем не менее Нагатинский метромост — вот он. Уже середина моста. Приехали. Нарушая все дорожные, уже совершенно неважные, правила, Максим Т. Ермаков припарковался. «Неужели я взаправду делаю это?» — спросил он себя с отстраненным удивлением, выбираясь из автомобильного тепла в мелкую морось, моментально оклеившую руки и щеки своей промозглой субстанцией. Вякнула сигнализация, «тойота» померкла. Социальные прогнозисты тоже встали поодаль, забыв погасить слезящиеся фары, похожие на воспаленные глаза больной собаки; за ветровым стеклом, обсыпанным испариной, Максиму Т. Ермакову почудилось движение двух согласованных теней, из них одна была в теневой двугорбой шляпе. «Забыл пистолет», — подумал Максим Т. Ермаков. Однако ПММ обнаружился в правой руке, угловатый, неловкий, не знающий, куда смотреть.

Максим Т. Ермаков перегнулся через низкую ограду. Вода была густа, черна, как деготь; невозможно было определить, в какую сторону она течет. Громады жилого массива горели, будто головни, на другом берегу и отражались в воде в недостроенном виде, с размазанными, расквашенными огнями. Не верилось, что где-то там, внизу, под слоем дегтя, притаился Вованище, поджидает падения грузного тела, готовится дать телу кислород. «Давай, блин, уже, не тяни», — скомандовал себе Максим Т. Ермаков, краем глаза уловив, что социальные прогнозисты выбираются из своего квадратного фургончика. Как будто они могут помешать. И всетаки приближаются, суки, ступают на цыпочках. Тот, что в шляпе, впереди, другой, здоровый, мешкает и семенит, придерживает, будто рвущегося голубя мира, спущенный с тормоза зонтик: вот, все-таки раскрыл его над твердой начальственной шляпой с тихим хлопком, и сразу зонтик сильно напрягся, будто понимая важность порученной миссии. Ладно, патриоты, сейчас у меня получите, приготовьтесь принять желаемое за действительное. Гидрокостюм на Максиме Т. Ермакове сопел от пота, не давал задрать согнутую ногу на нужную высоту. Тогда Максим Т. Ермаков просто лег на ограждение животом и, ощутив в желудке толстый передавленный ужин, торопливо перевалился.

Речная вода сразу приблизилась, зачмокала, ожил ее плотский женский запах, поплыли, будто масло по черной сковородке, жидкие огни. Теперь Максим Т. Ермаков едва держался заведенной за спину рукой за ледяное перильце и ясно ощущал, что на ногах у него не настоящая обувь, а резиновые боты, сквозь которые прощупывался до последней шероховатости наклонный карниз. «Сейчас свалюсь, не выстрелив, спасать полезут, гады», — быстро подумал он, и правая его рука, ставшая внезапно намного длиннее левой, описала в воздухе странную дугу. Твердый металлический кружок коснулся лба, бровь под ним задрожала, забилась, и на мгновение Максим Т. Ермаков почувствовал насквозь всю суставчатую, злую машинку для убийства, только и ждущую, чтобы указательный на курке дернулся. «Тихо, тихо, тихо», — прошептал Максим Т. Ермаков сквозь стиснутые зубы, и тут его в наморщенный лоб словно лягнула лошадь.

Секунду он был в нигде, с желудком в груди, резкий воздух рвал его на тряпки, черная вода косо неслась на него, из-под него, внезапно ускорив течение, — и тут его оглушило взрывом, гораздо сильнейшим, чем выстрел. Он взорвался в реке, будто первомайский салют, целым облаком свинцовых и желтых пузырей, а наверху двое социальных прогнозистов торопливо заняли то самое место, где только что перевалил через ограду толстый самоубийца. В этом было даже что-то человеческое, потому что люди всегда спешат оказаться ровно на месте трагедии, словно могут что-то предотвратить задним числом или хотя бы понять по свежему следу, оставленному в воздухе. Однако усмешки, которыми обменялись социальные прогнозисты при виде вспухшего в воде мутного пятна, весьма похожего на стоявшее много выше, в серых облаках, мутное пятно луны, — эти усмешки были скептическими.

Максим Т. Ермаков, бесплотный, с воздетыми руками и с ветровкой у горла, погружался в густеющий мрак. Из мрака возникла, тихо бурля, долгоногая тень, резиновая рубчатая лапа легла Максиму Т. Ермакову на плечо, в сизый оскал утопающего ткнулся загубник. Помедлив, тень плавно приложила кулаком по круглой спине объекта, и от этого студенистого сотрясения Максим Т. Ермаков очнулся, втянул немного мертвого, искусственного воздуха. Его голова, бесформенный пузырь, распространяла в напирающей водной толще неровные кольца боли. Голова приоткрыла в воде тяжелые глаза: темнота колыхалась вокруг неровными сгустками, и одна из темнот была человеком, близко придвинувшим к Максиму Т. Ермакову стеклянную плоскую морду. В сумраке Максим Т. Ермаков смутно различил за стеклом сырые, набухшие черты, похожие на рыбные консервы в открытой банке, и не узнал Вована с этим толстым бледным носом и безбровым лобным выступом, отливавшим маслянистой белизной.

И все-таки это был, несомненно, Вован. Обернувшись темной лентой вокруг Максима Т. Ермакова, он подхватил его под мышки и, продолжая питать безвкусным воздухом из своего баллона, повлек вперед, против упругого и странно комковатого течения реки. Максим Т. Ермаков, сквозь боль и дурноту, чувствовал, как речная вода, полоща маскировочные одежки, постепенно пропитывает, тут и там, толстый неопрен гидрокостюма; это явственно напоминало что-то — детское зимнее ощущение, когда катаешься с горушки, с ледяной коростой на штанах, и холод протаивает сквозь шерсть и байковый начес.

Если наверху шел дождь, то под водой, казалось, сеялся медленный серый снежок; в узком, едва желтоватом луче фонаря, тлевшего у Вована во лбу, медленно прошла какая-то покореженная, покрытая грубым инеем, железная конструкция. Максиму Т. Ермакову мерещилось, будто он спит и видит бред. Тело его, безвольно повисшее в Вовановых когтях, плохо держало равновесие над жирно густеющим дном, но всякая попытка загрести рукой или ногой пресекалась сверху плотным ударом кулака, от которого сердце Максима Т. Ермакова на секунду превращалось в кляксу. Максим Т. Ермаков давал себя тащить почти вслепую, но все-таки разжмуривался, впускал под веки мутную резь и тогда улавливал сбоку движение еще одной упругой черной ленты в ластах, призрачный свет фонаря, серую струйку пузырьков. Конечно, это удвоение (или утроение, потому что сзади вроде бы маячил дополнительный, похожий на тусклый пластиковый стаканчик, электрический раструб) было иллюзией, порождением зыбкой головы. Желудок Максима Ермакова судорожно сокращался, в ушах стояли тугие шершавые орешки.

Наконец дно косо поднялось, обрисовались покрытые коростой грубые камни, точно попавшие сюда с Луны; сонные рыбешки, висевшие, будто бельевые прищепки, на каких-то осклизлых стеблях, разом прянули прочь — и Максим Т. Ермаков, вздернутый под мышки, внезапно вырвался из плотной, ахнувшей стихии, отяжелел, засучил ногами, выплюнул загубник, вздохнул сырого, живого воздуха, отдававшего дымом костра.

Его грубо волокли задом наперед на низкий берег, выступавший справа и слева драными, мокро блестевшими кустами. Костер и правда горел, красный, как кусок сырого мяса на пару, и Максим Т. Ермаков подумал, что Вован сошел с ума. Тут же он увидал и самого Вована: тот сидел, нахохлившись, в каком-то убогом черном пальтеце и протягивал алые с исподу лапы к жару углей; под глазами его, казалось, было густо насыпано красного перцу, и эти глаза — капли темного масла в багровых морщинах — старательно избегали Максима Т. Ермакова.

Пораженный, Максим Т. Ермаков обернулся к тому, кто его тащил. Незнакомый мужик, каждый бицепс размером с ягодицу взрослого человека, уже освободился от ласт и баллона и теперь стягивал подрасстегнутый шлем, выпрастывая белесые волосики, похожие на мокрое куриное перо. Тем временем из реки, с громадными глянцевыми ластами в воздетой руке и с маской во лбу, выбирался еще один водолаз, поодаль вспучился из тихой воды другой, третий — всего шесть лоснистых, с масками будто красные прожекторы, черных существ. И все они поперли на топкий бережок, бурля взбаламученным илом, на ходу снимая с себя части своей инопланетной анатомии, неразборчиво перекликаясь трубными сырыми голосами. Тут Максима Т. Ермакова повело, сжало болезненной гармошкой, и горький ужин его выплеснулся из утробы в лохматую траву.

Когда он очнулся от краткого, сжавшего мозг небытия, то увидел прямо перед собой простые, как калоши, черные ботинки, на которые налипли пегие прелые листья. Крупно дрожа от холода в мокром неопрене, спускавшем на тело отжатую воду, Максим Т. Ермаков заворочался и грузно перевернулся. Кравцов Сергей Евгеньевич сидел перед ним на корточках, свесив серые кисти рук между маленьких коробчатых колен, и смотрел из глубины своих бесформенных глазниц очень внимательно.

— Ну, здравствуйте, Максим Терентьевич, — произнес он, комфортабельно покачиваясь, будто на рессорах. — Вы все-таки сделали это, поздравляю. Получилось красиво, хотя и совершенно бесполезно.

— Так вы с самого начала?.. — просипел Максим Т. Ермаков, выпучив водянистые глаза на главного головастика страны.

— Разумеется, — снисходительно подтвердил главный головастик. — Мы, собственно, ожидали, что вы предпримете подобную попытку. А тут прибегает к нам человек, — Кравцов коротко кивнул в сторону приподнявшегося, с откляченным задом, Вована, — прибегает и рассказывает: так, мол, и так, собирается ваш объект прыгать в воду для киносъемки, позвал меня тренироваться. Прибежал, между прочим, в тот же самый вечер, когда вы его к себе увезли, дали денег и угостили. Благоухал в нашей скромной конторе вашим французским коньяком. Каково?

На эти слова полусогнутый Вован, не решавшийся ни распрямиться, ни сесть, расплылся в смущенной улыбке и часто-часто заморгал, точно его хвалили, хвалили и перехвалили.

— Ах ты с-сука!.. — и Максим Т. Ермаков, приподнявшись на локте, в который впился треснувший сучок, разразился таким грязнющим матом, который слышал разве что в своем городе-городке от самых продымленных и проспиртованных его обитателей.

Главный государственный урод глядел на Максима Т. Ермакова с вежливым интересом, чуть склонив набок полупрозрачную голову, по которой осторожно, на ощупь, стекали дождевые капли. Водолазы, по одному, по два, подходили поближе, волоча недоснятое снаряжение по черной траве; приоткрытые рты на их бледных от воды физиономиях были как дырки, сделанные указательным пальцем. Улыбка на морде Вована подергивалась, будто ящерица, раздавленная камнем, и, наконец, застыла в неестественном изгибе, а глаза небритого иуды вдруг подернулись самой настоящей, жаркой и дрожащей слезной пеленой.

— Чего он гонит, а? Чего разблажился? — жалобно воззвал Вован ко всем присутствующим, сжимая и разжимая бурые, картофельного цвета, кулаки, тонувшие в рукавах сиротского пальтеца. — Учил его, на себе таскал, он вообще ничего не мог, пузырь говна! Да он бы сдох сегодня, если бы я с ним не надорвался! Артист он, как же! Кинокамера где? Нету кинокамеры! Одни сраные понты, тьфу! — и Вованище, дернув плечами, нахлобучил горбатое пальтишко на самые, покрытые мышиной шерсткой, дряблые уши.

— Ну хорошо, — Кравцов Сергей Евгеньевич хлопнул себя по коленям и с легкостью поднялся в рост. — Этот этап мы с вами, Максим Терентьевич, считайте, прошли. Ущерб, по счастью, минимален: один пистолет Макарова, безвозвратно утонувший. Вот, держите другой, и смотрите, не потеряйте.

С этими словами государственный урод, неприятно хрустнув, вытащил из кармана бесформенных штанов, будто собственную тазовую кость, непроглядно-черный пистолет, еще противней предыдущего. Кто-то из социальных прогнозистов, аккуратно подоспев, вложил оружие в перепачканную, слабую, будто медуза, руку Максима Т. Ермакова. Этот ПММ был гораздо новее того, что утонул, и, как показалось Максиму Т. Ермакову, намного тяжелее. Он был набит смертью, будто кошелек монетами. Одна щека пистолета была тепла — то было неприятное, какоето химическое тепло мужского недоразвитого тела, что скрывалось под грубыми складками ткани, под блестевшим, как чугун, мокрым дождевиком. От прикосновения к этому, хорошо державшемуся в металле, теплу Максим Т. Ермаков содрогнулся.

— Уж не побрезгуйте, Максим Терентьевич, — саркастически произнес главный головастик, не упустивший из виду реакции объекта. — Мой пистолет теперь ваш лучший друг. От его исправности будет зависеть ваш комфорт в самые последние и, поверьте, наиважнейшие в жизни минуты.

— Обломайтесь, — просипел Максим Т. Ермаков, чувствуя, как в голове медленно вращается сгусток дурноты.

В этот момент кусты тряхнуло, и на берег, счищая чтото с толстого рукава, вылез крупный, круглолицый, как будильник, в запотевших овальных очочках, социальный прогнозист. В руке он держал за перекрученный ремень грязную, с одним ужасно вдавленным боком, сумку Максима Т. Ермакова. Вслед за круглолицым появились еще двое подобных ему, лихо воткнули в грунт армейские лопатки и принялись старательно топать, стряхивая с башмаков жирное мочало из мусора, глины и травы.

— Вот, Сергей Евгеньевич, еле нашли, — сообщил круглолицый, предъявляя главному головастику неприглядную находку.

— Что ж, — подытожил главный головастик, — мы здесь на сегодня закончили. Максима Терентьевича домой, к нему врача, и автомобиль его не забудьте отогнать к нему во двор. Что? — обратился он уже другим, резким голосом к взволнованному Вовану, топтавшемуся и тянувшему глотающую, ощипанную шею из землистого воротника.

— Я извиняюсь, деньги там, в сумке, — подобострастно пояснил Вован, косясь на круглолицего, покрепче перехватившего ремень.

— Разумеется, там деньги, — холодно согласился государственный урод. — Костя, передайте Максиму Терентьевичу его законное имущество.

Круглолицый, отзывавшийся на имя Костя, вразвалку подошел и сунул сумку под бок Максиму Т. Ермакову, не имевшему сил даже обнять возвращенную собственность.

— Я еще раз прошу прощения, — снова встрял Вован, сильно трусивший, но уже начинавший сердиться. — Он мне деньги должен за тренировки. Я бы сейчас быстро себе отсчитал, при вас прямо, десять тысяч, как мы с ним договаривались. Он сегодня обещал отдать, а потом не отдаст! Он несчастные две штуки десять лет возвращал!

Кравцов Сергей Евгеньевич поднял кожу на безволосых надбровьях и уставился на Вована своими магнетическими гляделками. Повисла пауза.

— Чего? Ну чего? Я же только свое, заработанное… — забормотал Вован, озираясь и видя вокруг себя отчужденные лица, буквально похожие на большие белые камни.

— Гражданин Колесников, выслушайте меня очень внимательно, — проговорил главный головастик с нехорошей лаской в голосе. — То, что вы совершили по отношению к гражданину Ермакову, называется предательство. Вы его сдали нам, причем добровольно, никто вас к этому не принуждал. Думали, мы вас примем как родного? Наивный человек. Предателей никто не любит, мы тоже. И никаких денег вы у гражданина Ермакова не возьмете. Не сметь! — страшно прикрикнул он на Вована, с плачущей мордой метнувшегося к сумке.

Вован застыл, совершенно похожий в своем пальтеце на огородное пугало. Он пытался что-то сказать, но челюсть его ходила ходуном, отчего морда Вована напоминала черный каравай, от которого отрезают нижнюю краюху грубым ножом. Видно было, что зрелище недоступной сумки причиняет ему физические страдания.

— Ну ладно, — прохрипел он наконец, адресуясь к Максиму Т. Ермакову. — Встретились, значит, старые друзья. Был ты мне должен две штуки зелени, стал должен десять. Сочтемся еще. Такой процент тебе накручу, будешь с голой жопой бегать по Москве. Я тебя еще утоплю, раз ты, уебище, сам не потонул…

Тут страшная морда Вованища приблизилась и расплылась, сильно потянуло его тошнотворным шершавым одеколоном, и Максим Т. Ермаков, словно смытый с берега черной волной, отключился от действительности.

Болеть было противно. Высоковольтное гудение в каждой клетке неуклюжего тела, ломота в костях, болезненная круглота глазных тяжелых яблок, пропотевшая простыня. Максима Т. Ермакова часто рвало, просто выворачивало наизнанку — и всякий раз у изголовья на полу оказывался незнакомый тазик, оранжевый с намалеванной розой, бредово увеличенной до размеров кочана капусты. Из-за этого чужого тазика обстановка Просто-Наташиной квартиры, которую Максим Т. Ермаков в предыдущей жизни оставил навсегда, казалась искусственно воссозданной, подделанной ради какого-то сложного обмана. В тусклом помещении, где он лежал, были слишком высокие потолки, слишком оживленные узоры на обоях, которые время от времени начинали расти и ветвиться, как те причинно-следственные связи, а то еще наполнялись красным, будто кровеносные капилляры самого Максима Т. Ермакова. То же самое происходило с текстом какой-то увесистой книги, которую Максим Т. Ермаков иногда разваливал наугад, но видел только блоки красной кириллицы на зеркальной бумаге; том скользил и падал с тупым ударом на сбитый прикроватный коврик, и Максим Т. Ермаков наступал на него, когда пытался выбраться по нужде. Неизвестные благодетели, представлявшие собою мглистые, густо дышащие туши, подхватывали Максима Т. Ермакова под растопыренные локти и оттаскивали в туалет, где больной никак не мог попасть виляющей струйкой в глубокое жерло Просто-Наташиного немытого унитаза.

В квартире все время находились какие-то смутные люди. Они пришаркивали, перекладывали предметы, бубнили неразборчивыми толстыми голосами. Мужская волосатая рука в железных часах осторожно вела к Максиму Т. Ермакову столовую ложку с дрожащей микстурой, в то время как другая — может, принадлежавшая тому же экземпляру фээсбэшника, а может, и нет, — придерживала его затылок, мягкий и пульсирующий, будто у младенца. По ночам в кресле сидела дежурная тень, похожая на кучу сброшенных пальто. Иногда эта тень больше напоминала мужчину, иногда женщину — довольно молоденькую, со щекастым беличьим личиком, листавшую разноцветный журнальчик. Один посетитель, по всей видимости врач, был различим отчетливей других: у него под длинным носом торчали серые усы, похожие на пучок сена. Этот предположительный медик задирал на Максиме Т. Ермакове сырую пижаму, простукивал пласты подтаявшего жира, извлекая какие-то глубоководные плотные звуки; потом катал по телу, держа его ладонью, невозможно холодный, щиплющий шар, глядя одновременно на монитор — там картинка внутренностей Максима Т. Ермакова напоминала ночную местность, где происходит извержение вулкана.

Помимо людей, в помещении присутствовало и какоето маленькое животное, скорей всего, небольшой увесистый кот. Оно имело кошачье обыкновение укладываться в ногах Максима Т. Ермакова, нагружая собой одеяло, а иногда пыталось устроиться на подушке, неудобной, будто мешок с картошкой. Максим Т. Ермаков спихивал существо, не желая с ним делить пещеры и ухабы опостылевшей постели, и тогда какая-нибудь человеческая тень, мягко приблизившись, брала существо на ручки и укладывала обратно в кроватку, этак под бочок к больному, понежней и поинтимней, чтобы больной, при желании, мог погладить милого котика, всеобщего любимца. Это была совершенно лишняя услуга, Максим Т. Ермаков терпеть не мог кошек, особенно черного цвета, а этот был, несомненно, черен, черен, как черт, к тому же странно тяжел и угловат. Но Максим Т. Ермаков не успевал выразить протест: предположительный доктор брал его за вялую кисть, выдавливал в надувшуюся вену ярко-розовое содержимое маленького шприца, и наступала тишина, темнота, бархатный сон.

Только один из посетителей квартиры — а может быть, горячечного бреда — казался больному знакомым и даже родным. Костлявый старик в коричневом, несколько подгнившем костюме, с подбородком как торчавший вперед посыпанный солью сухарь, возникал откуда-то из стены и, постукивая облупленной палкой по штанинам ночного дежурного, сгонял того с кресла. Согнанный социальный прогнозист, вытаращившись на старикана, что-то бормотал в кулак, где у него была зажата коробочка рации, и исчезал из поля зрения. Старик внимательно смотрел на Максима Т. Ермакова похожими на вареные луковицы мутными глазами, его сплетенные руки, напоминавшие комья воска от сгоревшей свечи, удобно покоились на палке, утвержденной между колен.

— Деда, ты? — Максим Т. Ермаков приподнимался на локте, силясь получше вглядеться в густое сплетение морщин.

Тогда, под пристальным взглядом больного, знавшего даже в бреду, что деда Валера вроде как помер, морщины на лице посетителя растворялись, палка таяла в воздухе, оставляя по себе на несколько секунд призрачную черту, — и вот уже в кресле сидел, подавшись вперед, мосластый малый лет тридцати, с чубом в виде вертолетной лопасти, спущенной на лоб, с тонким, язвительным ртом, слева растянутым больше, чем справа. Костюм также претерпевал метаморфозу: теперь это были дешевые порты в полоску с таким же полосатым пиджаком.

— Деда, они сказали, что ты очень вредный человек. Что мне с ними делать, как разрулиться? Подскажи, — попросил Максим Т. Ермаков помолодевшее привидение, набиравшее, чем дольше на него смотреть, все больше живой, подробной реальности.

— На хрен ваш краткий курс, не буду учить, — вдруг отчетливо произнесло привидение голосом самого Максима Т. Ермакова.

Не было уже никакого кресла, никакой Просто-Наташиной квартиры. Тридцатилетний деда Валера сидел на хлипком стульчике в канцелярского вида комнате, половину которой занимал громадный, как телега, письменный стол, тяжело нагруженный картонными папками и кипами бумаг. За столом сутулился, сплетя короткие пальцы корзинкой, коренастый мужчина в полувоенном френче, на котором тускло горел, похожий на деталь какого-то станка, советский орден. Физиономия мужчины — впрочем, как и самого деда Валеры — неуловимо отличалась от современных Максиму Т. Ермакову: казалось, она была с деревянной колодкой внутри, в отличие от нынешних, на силиконе и пластике.

— Товарищ Ермаков, ты с такими вещами не балуйся, — умоляюще проговорил орденоносный мужчина, поеживаясь. — Ты хоть и герой-стахановец, а партия на это может и не посмотреть. Тебя честью призывают вступать, потому что нельзя рабочему с твоей славой ходить беспартийным. Ну это же неправильно, пойми! Ну это же все равно, что тебе ходить голым!

Разволновавшись, мужчина вскочил из-за стола, вытащил из кармана черных галифе грубый портсигар, на крышке которого был выбит зачаточный, напоминавший птичье гнездо с одним выпуклым яичком, герб С.С.С.Р., и распахнул его перед невозмутимым дедой Валерой. Деда Валера хозяйственно, не спеша, выбрал из-под резинки все имевшиеся внутри четыре папиросы, три спустил в карман пиджака, четвертую закурил, крепко ударив зашипевшей спичкой о крупный коробок. Потом выпустил дым подвижным, ухмыльнувшимся в воздухе колечком и стал безо всякого интереса глядеть в пасмурное окошко, где виднелась узкая улица, похожая на проход между двумя товарными составами, и на ней понурая лошадь с тусклой, словно синтетической гривой, щупающая мягкими губами полоску травы.

Орденоносный мужчина вернулся к себе на рабочее место, отхлебнул коричневого чая из граненого стакана в мятом подстаканнике. Максим Т. Ермаков наблюдал все это, оставаясь как будто в кровати, теперь имевшей вид какойто облачной люльки, и поражался тому, как ясно он все воспринимает, что среди этого бреда он куда здоровей, чем наяву.

— Ты, товарищ Ермаков, чуждый элемент. Кулацкой ты закваски, как я погляжу, — сокрушенно проговорил орденоносный мужчина, очевидно, тамошний топ-менеджер. — Вижу, я ошибся, когда выбрал тебя для стахановского рекорда. Все тебе обеспечил: крепежный лес, вагонетки. Четырех крепильщиков к тебе приставил. У Алексея Стаханова на его рекорде только двое было! При таких условиях любой забойщик дал бы твои двести тонн угля за смену!

— Да не любой, не бреши, — лениво отозвался деда Валера, сощурив светлые глаза, пронизанные неприятной желтизной. — Вон, твои забойщики: поставишь — стоит, положишь — лежит. И ты меня, товарищ Аристов, не кори. Тебе нужен был стахановский рекорд, не мне. Шахта три года ходила в отстающих, тебя уже органы хотели сажать, как вредителя. Ты только шашкой умел махать в гражданскую, так тоже не посмотрели бы, что герой. Живо разоблачили бы как шпиона вражеской разведки. Ты через меня шкуру спасал, жопу свою разжиревшую спасал. Скажешь, не так?

Топ-менеджер за столом поперхнулся остатками чая, вытер мокрый рот рукавом.

— Это ты разжирел, товарищ Ермаков, — произнес он сдавленно. — Зарабатываешь в месяц без прогрессивки больше двух тысяч рублей. Путевку тебе бесплатную дали в санаторий. В баню бесплатно, в парикмахерскую бесплатно. Квартиру выделили! Отдельную! Из двух комнат на одного! Зачем тебе бесплатная баня, если у тебя теперь есть ванна?

«Так, значит, деду дали-таки квартиру!» — обрадовался Максим Т. Ермаков. Деда Валера, судя по всему, тоже был доволен полученными бонусами. Он одобрительно кивал в ответ на возмущенное перечисление благ, свалившихся на «кулацкий элемент».

— Еще ордер мне должны на ботинки и на мануфактуру, — напомнил он деловито, когда товарищ Аристов выдохся.

— В коммерческом магазине иди покупай! С твоими получками, — топ-менеджер, побагровев, вытащил из кармана грязный кусочек сахара, похожий на осколок гранита, и сунул за плохо выбритую щеку.

«Хочет курить», — понял Максим Т. Ермаков.

— В коммерческом дорого, — рассудительно сообщил деда Валера изнемогающему менеджеру. — Раз положено, так и давайте.

Товарищ Аристов уставился на молодого деду Валеру совершенно больными глазами, точно недоумевал, почему забойщик Ермаков — только один человек, раз у него две комнаты.

— Ну послушай, товарищ Ермаков, ну чего ты уперся, как бычок на скотобойне, — проговорил он примирительно. — Ну освой ты эту книжку. Ты же грамотный, четыре класса как-никак. Никто тебе не будет устраивать экзамена. Весь народ изучает сталинский краткий курс истории нашей великой партии. И ты почитай, в конце концов, не по-французски написано!

Деда Валера не спеша ввинтил папиросу в цветочный горшок, откуда на него доверчиво смотрела похожая на Микки Мауса бархатная фиалка, и перевел незаинтересованный взгляд на стену, поверх головы расстроенного топменеджера. Там, в аскетической рамке из крашеных реек, висел портрет рябоватого дяденьки, чьи выдающиеся брови, нос и усы вместе казались карнавальной маской, из тех, что надевают на нормальное лицо при помощи резинки. «Товарищ Сталин!» — с нехорошей радостью узнал рябого Максим Т. Ермаков. Смутно, сквозь какие-то трескучие волны и маршевые радиопередачи, он улавливал мысли деда Валеры, что хорошо бы такие портреты продавались с нарисованной мишенью, как у зайцев в тире городского парка культуры.

— Я лучше французский выучу, чем краткий курс, — сообщил деда Валера больше портрету, чем товарищу Аристову.

На это товарищ Аристов хлопнул себя по коленкам и расхохотался. Казалось, он вот-вот пустится вприсядку. Глаза его между тем оставались больными и затравленными, с нехорошим кровяным отливом.

— Французский? Ты? С твоими четырьмя классами? — произнес он наконец, едва не задохнувшись от стараний смеяться как можно громче. — Я его в гимназии семь лет учил! Не помню почти ничего! Ты же сам из деревни, земляная башка! Какой тебе парлэ франсэ?

— А если выучу за год, с кратким курсом отвяжетесь от знатного стахановца? — вкрадчиво спросил деда Валера и тут же напомнил: — Учителя на дом для стахановцев бесплатно!

— Ну, уж тогда!.. Тогда конечно! — осклабился товарищ Аристов. — Вот, товарищ Румянцева, на рабфаке преподает, очень серьезная барышня, из бывших, из Питера. Она и станет тебя учить. Французскому, так сказать! Она врать не будет, никого не удостаивает враньем. Как есть, так и сообщит про твои успехи. Только сроку вам не год, а полгода. На областное совещание стахановцев ты должен ехать партийцем!

— Заметано!

Деда Валера, будто великую ценность, вынул из кармана полосатых портков свою грубую, как у железной статуи, шахтерскую руку и протянул товарищу Аристову. Тот охотно сунул в капкан свою, изжелта-белую, похожую на птичью вареную тушку, — и Максим Т. Ермаков догадался, что это неравное рукопожатие поспособствовало в цепи причинно-следственных связей его появлению на свет.

Тем временем дежурный социальный прогнозист связался по своей коробочке с кем было нужно, и в комнату ввалились трое, а может быть, четверо — Максим Т. Ермаков опять плохо различал предметы и видел только контуры, заполненные мутной субстанцией, похожей на воду, в которой моют акварельные кисти.

— Гражданин, вы как сюда попали? — обратился к деде Валере самый крупный и мутный из вошедших. — Вы кто: сосед, родственник? Почему вас пропустили к больному?

Деда Валера только ухмыльнулся, растянув к ушам концентрические морщины, и продолжал спокойно посиживать в кресле. Вошедшие переглянулись. В них, точно в сосуды, опять спустились набравшие пигментов акварельные кисти, и было видно, как в головах разбалтывается темнота, проникая во все телесное вещество.

— Майор Селезнев, особый отдел, — официально представился крупный, у которого в голове бултыхалась не кисть, а целое помело. Он протянул сморгнувшему деду Валере квадратную ксиву, на которой блеснул золотой двуглавый птенчик. — Ваши документы попрошу.

— Войу, — произнес деда Валера самодовольно, наслаждаясь звуками. — Мизарабль! Ребю де ля сосиэтэ[2]!

— Чего? — удивился майор Селезнев, уже весь клубившийся, будто грозовая туча. — Вы иностранец? Вы говорите по-русски? Ду ю спик инглиш?

— Энфам крапюль[3]! — вдруг заорал деда Валера прямо в кляксу, бывшую у майора на месте лица. В ответ на это в комнате дрогнула мебель, затрясся, забрякал и поехал собственным ходом похожий на виселицу штатив для капельницы.

— Мсье, или как вас там, здесь находиться нельзя, — наклонился к деду Валере один из социальных прогнозистов, предположительный врач с усами, тоже словно напитанными темной акварелью. — Нельзя утомлять больного. Кроме того, здесь специальный пост…

— За шкирку мерзавца и на выход! — перебил его резкой командой майор Селезнев. — Вспомнил я, что такое мизарабль! Смотри, дед, еще раз явишься, определю в обезьянник, не посмотрю, что француз. Жалуйся потом на нас в свое посольство!

Смутные социальные прогнозисты ухватили деда Валеру за полуистлевший коричневый пиджак и поволокли в коридор. Вредный старик приседал, елозил по полу своими картонными покойницкими ботинками, гремел костями, словно ронял около печи охапку мерзлых дров. Социальные прогнозисты, в свою очередь, были упорны в стремлении выдворить из квартиры незаконно проникшего в нее иностранца. Однако не успел затихнуть шум в коридоре, за нарушителем даже еще не захлопнулась наружная дверь, как деда Валера преспокойно вылез из стены — будничным движением, каким через голову надевают одежду. Некоторое время там, где он проник, узор обоев оставался разорван, в нем сквозила какая-то мягкая вата, но скоро, буквально на глазах, стилизованные растительные линии под напором наполнявшей их человеческой крови пустились в рост, стена уплотнилась, и только внимательный взгляд мог бы теперь заметить на месте лаза как бы следы штопки.

Деда Валера тем временем занял насиженное место и пригласительно уставился на внука, будто ожидая дальнейших вопросов.

— Деда, а товарищ Румянцева — это бабуся, я правильно понял? — решил убедиться в своей догадке Максим Т. Ермаков.

Только он это произнес, как рядом с дедом возникла туманная женщина, у которой сперва были видны только глаза: длинные, пасмурно-серые, цвета низких облаков перед самым дождем. Затем женщина проступила ясней, и Максим Т. Ермаков согласился, что белесая обезьянка, какой он помнил бабусю, могла в свои молодые годы выглядеть именно так. Хотя она была уже не самой первой молодости: пожалуй, постарше деда Валеры на несколько лет. Ее большое фарфоровое лицо было в тонких морщинках, будто фарфор разбили и искусно склеили; коротко обрубленные светлые волосы прятались под грибовидной береткой, явно имевшей дело с молью. Вообще, на женщине была довольно странная одежда. Присмотревшись, Максим Т. Ермаков догадался, что светлая юбка, туго сидевшая на низких бедрах, представляет собой остаток некогда великолепной скатерти, на пальто пошли бархатные портьеры вместе с золотыми, изрядно потертыми кисточками, причем заметно было, что вся эта интерьерная мануфактура была не раз перешита и съеживалась, будто шагреневая кожа, пока не свелась к скудному гардеробу преподавательницы рабфака. Барышня Румянцева больше всего походила на домового женского пола — на некий блеклый дух исчезнувшей петербургской квартиры, собравший на себя какие-то узоры, тряпочки, оттиски, обрывки памяти о прежних временах.

— Не отвлекайтесь, товарищ Ермаков, — строго сказала она напыженному деде Валере, не отрывавшему пронзительного взгляда от белой шеи барышни Румянцевой.

Дед и бабуся сидели в светлой комнате, испещренной подвижными пятнами солнца и плавающей лиственной тенью; на круглом столе перед ними были разложены измаранные тетради, почтенный рыхлый учебник стоял, прислонясь к стеклянной банке с полевым букетом, похожим на облако мелкой белой мошкары. Солнце жалило никелированные шары широкой, выразительно пустовавшей кровати, где гора подушек была разубрана кисеей, будто толстая невеста. Барышня Румянцева хрипло диктовала по-французски, сама себе пожимая слипшиеся длинные пальцы. Вдруг деда Валера, шаркнув локтем по тетрадке, взял барышню Румянцеву за прямоугольные плечи, потянул на себя, поднимая, роняя свой и ее стулья. Барышня Румянцева замотала стриженой головой, зашлепала ладонями по надувшейся мускулатуре знатного стахановца. Потом внезапно замерла, очень внимательно посмотрела на осклабленного, страшно смущенного деду Валеру, положила руку ему на затылок и, сжав в горсти жесткие вихры, так, чтобы не вырвался ни за что, впечатала его рот в свой.

«Так вот какие они были, барышня и хулиган», — озадаченно и вместе с тем весело подумал Максим Т. Ермаков.

— Вот оно что, — произнес он вслух, хотя в неопределенном пространстве, сгущавшем некоторые краски, скруглявшем углы помещений и предметов, понятие «вслух» было весьма относительным.

— Да, так вот оно, — отозвался тоже «вслух» деда Валера, не разжимая длинного рта. — Это она была войу. Хулиган то есть. Бабка твоя, Полина. По-французски знала столько ругательств — у самих французов столько нет на языке. Они у нее в книжках были подчеркнуты. Меня учила. Я этими нехорошими выражениями и отчитывался перед партийными товарищами. Полина рядом со мной сидела, строгая такая. Переводила им по-русски совсем другое. Тогда портрет товарища Сталина упал, во время той проверки. Задребезжал сперва, потом шарк по стене — и на пол. Тут товарищам не до меня стало. Идеологические вредители — вот кто они получались в свете падения вождя…

Дальше Максим Т. Ермаков повидал много чего — не то во сне, не то в бреду, не то в приступах ясновидения, сопровождавшихся прекрасным самочувствием и неким дополнительным светом, точно у него во лбу горела шахтерская лампа. Он видел шахту — загибающийся влево и вверх неровный тоннель с рельсами, узкими, точно лестницастремянка; видел угольный скос, освещенный шатким электричеством, сложенный словно из грубых кусков серебра. Видел низкие вагонетки, похожие на железные ванны, груженные этим измельченным серебром, над вагонетками — полуистлевший, хрупкий лист железа с надписью «Берегись провода». В голову заплывали незнакомые выражения: «нагора», «лава», «клеваж угольного пласта». Коренастые замурзанные мужики в робах, словно сделанных из мятой жести, тесали топорами сырые бревна, распирали крепями свод, так что казалось, что наверху от их усилий трясутся березы. Деда Валера, впереди всех, до пояса голый, но в лихо заломленной кепке, с играющей, как ртуть, мускулатурой, работал отбойным молотком: не прорубался со всей дури вперед, а ювелирно сверлил в угаданных на глазок слабых местах — и, как падающий театральный занавес, как морская волна на берег, с угольного откоса сходила очередная тонна. Каким-то образом Максим Т. Ермаков понимал дедово удовольствие от мастерской работы, от борьбы один на один с могучей угольной твердью, представлявшей собой в действительности равновесие слабых точек, поленницу доисторических дров. Это удовольствие не имело никакого отношения ни к парткому, ни к директору шахты товарищу Аристову, ни к стахановскому движению, даже к получке и новой квартире оно не имело касательства и оставалось личным деды Валеры приятным занятием.

Партком и директор шахты товарищ Аристов умели только портить деде Валере удовольствие, таская его по слетам, заседаниям и смотрам самодеятельности. Про деду Валеру, несмотря на его беспартийность, писали газеты, включая «Правду». Мелкий мужчинка-фотокор в потертом комиссарском кожанчике заставлял его держать отбойный молоток, как сроду не держат. Когда знатный стахановец Валерий Ермаков, сутулясь, поднимался из зала заседаний в президиум, люди в дальних рядах вставали, чтобы получше его рассмотреть.

Было томительно и конфузно сидеть в первом ряду на концерте, наблюдая, как комсомолки-физкультурницы, в трусах и в майках, делают пирамиду и как у нижних толстых атлеток дрожат от напряжения, будто живые рыбины, голые белые ноги, а верхняя, самая легкая, криво машет советским флажком. У знатного стахановца скопилось десятка полтора пионерских галстуков, повязанных ему на торжественных линейках золотушными, словно рубанком стриженными пацанами. Трудовые коллективы присылали герою подарки — много всякой всячины, в том числе расписанную цветами румяную бандуру: товарищ Румянцева скептически пощипала струны плаксивого инструмента и убрала его подальше, замотав в шерстяные платки, чтобы не издавал ни звука. Товарищ Румянцева также запретила включать роскошный, в темном полированном дереве, приемник, подаренный знатному стахановцу Воронежским радиозаводом: не выносила маршей и звучавших в ритме марша советских стихов.

— Я тоже марши терпеть не могу, — сообщил Максим Т. Ермаков внимательному деде Валере, помаргивающему в кресле восковыми теплыми глазками. — Я от них реально блюю, особенно когда кто-то еще и марширует.

— А такую музыку любишь, нет? — ехидно спросил деда Валера, незаметно ставший снова ровесником внука.

Максим Т. Ермаков прислушался. Исполнялось что-то знаменитое, узнаваемое даже для его невежественного уха. Но моменты, фрагменты узнавания пропадали, будто щепки в штормовом море, в зыблющейся стихии звуков; эта стихия была громадной и грозной, и вздымалась все страшней, и не верилось, что все это производится вручную круглоголовой стриженой женщиной, управлявшей черным роялем размером с «мерседес». Белые пальцы товарища Румянцевой забирали всю ширь клавиатуры и отражались в лаковой крышке призрачными перекатами, бурунами; полузакрытые глаза исполнительницы воспроизводили то мягкое, мечтательное выражение облака, когда в светлеющий и тающий прогал вот-вот выглянет солнце.

Максим Т. Ермаков вгляделся лучше. Рояль не помещался целиком в маленькой комнате — очевидно, меньшей из двух в предоставленной знатному стахановцу отдельной квартире; казалось, сложная анатомия инструмента просто не приспособлена к прямоугольникам жилищного строительства. Так или иначе, дверь в комнатенку не закрывалась, и товарищ Румянцева сидела практически в коридоре, не оставляя в стахановском жилище ни одного кубометра тишины.

— Если честно, я никакую музыку не люблю, — признался Максим Т. Ермаков. — Бабусино исполнение, конечно, крутое. Но я бы лучше уши заткнул.

— Я всегда ватой затыкал, — хихикнул деда Валера. — Закупоришься, и вроде вдалеке гром ворчит, а так ничего.

— Бабуся не обижалась на тебя, что ты, скажем так, не поклонник ее таланта? — поинтересовался Максим Т. Ермаков, жалея деду Валеру перед лицом музыкальной стихии.

— Она не обижалась, она ругалась, — сообщил деда Валера с видимым удовольствием, будто рассказывал, как вкусно его кормили на завтрак, обед и на ужин. — Могла и подзатыльником пожаловать, да таким, что только зубами клацнешь. Она, конечно, была большая мастерица на своем инструменте. А все-таки не самая передовая. Раз повел я ее на концерт, музыкант-стахановец выступал…

— Как стахановец? — очень удивился Максим Т. Ермаков. — Он же не рабочий, трудовые рекорды ставить?

— А тогда все стахановцы были, — охотно пояснил деда Валера. — И трактористы, и машинисты, и сборщики хлопка. Даже в органах росло стахановское движение по аресту врагов народа. Вот, ткачихи Виноградовы обслуживали двести с чем-то станков, а этот музыкант обслуживал на концерте два рояля. Очень даже запросто.

— Да ну? — вытаращился Максим Т. Ермаков. — Что, вот прямо два одновременно?

— Не веришь? — Деда Валера щегольским буржуйским движением выправил из заплесневелых рукавов землистые манжеты своей похоронной рубашки. — Бабка твоя тоже поначалу сильно сомневалась…

Поверить пришлось. Максим Т. Ермаков увидал (можно было сказать «своими глазами», если бы в странно преломленном, удивительно отчетливом пространстве, где он пребывал, действовало физическое зрение) большую дощатую сцену, вероятно, рабочего клуба. Задник был затянут громадным портретом вождя, по которому от перетаскивания за кулисами каких-то упиравшихся конструкций ходили волны. На переднем плане, обращенные друг к другу раскрытыми клавиатурами, стояли два рояля: один белоснежный, размером с крутое джакузи, другой обшарпанный, черный, с залитыми воском кривыми подсвечниками; между инструментами, будто пешка, чернел концертный табурет. Зал, лузгая семечки, ожидал выхода маэстро — и вот маэстро выскочил, маленький, курносый, косматый, с нелепо торчавшей из фрака крахмальной грудью. Дико зыркнув на зал, виртуоз махом поклонился и, откинув фрачные хвосты, плюхнулся на табурет.

И далее, вращаясь на табурете туда и сюда, сильно толкаясь ногой, будто пацан на скейте, маэстро-стахановец, кроме шуток, целый концерт честно обслуживал два инструмента. Во всяком случае, со сцены все время что-то звучало. Максим Т. Ермаков не взялся бы судить, является ли это «что-то» музыкой. Судя по страдальческой гримасе товарища Румянцевой, сидевшей плечом к плечу с геройским мужем в первом ряду, это являлось преступлением. Сам маэстро, однако, казался довольным. Он азартно мял, щекотал, колотил оба воющих инструмента. Наконец, на очередном повороте голова у музыканта закружилась, и маэстро завалился на сцену вместе с табуретом, мелькнув розовыми подошвами концертных башмачков.

Зал разразился бешеными аплодисментами, из лож закричали «Браво!». Маэстро, как ни в чем не бывало, вскочил, отряхнулся и раскрыл объятия навстречу букетам, несомым на сцену раскрасневшимися пионерками.

— Это не пианист и не стахановец, это клоун какойто, — прокомментировал Максим Т. Ермаков, радуясь тому, что рояли наконец-то перестали выть. — И что с ним стало потом, интересно?

— Товарищ взял на себя стахановское обязательство обслуживать на своих концертах не по два, а по четыре инструмента, — невозмутимо сообщил деда Валера. — Но во время репетиции товарищ свалился, как сейчас, с табурета и сломал себе позвонок.

— Да уж, геройская смерть, — криво усмехнулся Максим Т. Ермаков. — Ну что, деда, покурим?

Деда Валера охотно вытащил из кармана несколько разлезшуюся пачку «Казбека», которую добрые люди, одевавшие деда в морге, забыли вытащить из пиджака. Теперь старший и младший Ермаковы частенько курили прямо в комнате, несмотря на то, что мутные стражи порядка, учуяв табачный дым, приходили выдворять «француза», нудно выясняя между собой, кто его опять пропустил. Дед, однако, возвращался быстрей, чем успевала погаснуть его пахучая папироса, оставленная тлеть на краю пепельницы. На стенах комнаты все больше становилось заштопанных дыр, кое-где не совсем заросших обойным узором: растительные линии слишком истончались от усилий затянуться, а иногда словно забывали свой рисунок и ритм, заполняя пустоты какой-то отсебятиной, детскими каракулями. Деда Валеру это, однако, совсем не волновало. Он смолил свой злой, рыхлым красным огнем горевший табачище с теми же ухватками бывалого мужика, какие Максим Т. Ермаков помнил у него из детства; дым, который дед выдыхал из того, что было у него под гнилым пиджаком, явно представлял собой вещество из другого мира, скорей порошок, чей легчайший налет, видимый то здесь, то там, придавал реальным предметам какую-то лунную призрачность.

Это были, быть может, лучшие в жизни Максима Т. Ермакова перекуры; иногда сигаретка внука сталкивалась в пепельнице с дедовой грубой «казбечиной», и тогда они словно колдовали вместе, словно гадали на пепле и прахе. Бывало, что к ним присоединялась, присаживаясь на подлокотник дедова кресла плотным, обтянутым юбкой бедром, задумчивая товарищ Румянцева: она держала на отлете длинный мундштук и выдыхала такой же странный, мерцающий дым, словно пропускала сквозь кольцо тончайший шелковый платок. Впервые в жизни Максим Т. Ермаков ощущал себя в кругу семьи — и не так уж важно было, что этот милый круг составляли мертвые.

Он много чего повидал в своем отчетливом, ясном бреду. Он видел косое крыльцо какого-то учреждения, перед ним, на клумбе, жесткие цветочки, похожие на леопардовые пятна, и припаркованное, некогда белое, авто, напоминающее стиральную машину на четырех велосипедных колесах. Видел разъезженную зимнюю дорогу, похожую на размотанный бинт с глинистым отпечатком раны, повторявшимся, уменьшаясь, сколько хватало глаз, а по сторонам дороги — степь в сыром, стеклянистом снегу, чащобы мертвых сорняков, обметанные ледяным зерном, и серый горизонт, точно стертый пальцем. Видел ту же степь, прокаленную, колючую от седых, волосатых злаков, видел огромную псину в пыли у плетня, с шерстью как торф, вывалившую бледный, трепещущий язык. Он спускался в железной решетчатой клети, вероятно в шахту, ощущал под грубыми подошвами содрогания платформы, отчего казалось, будто земляная носоглотка вот-вот чихнет. Он видел, как рыжий мужичонка в телогрейке, наброшенной на голое тело, ломает толстый, ватный диск подсолнуха. Все это были какие-то дедовы воспоминания — случайные, случайно перемешанные и все же, по каким-то тонким признакам, бессмертные. В них постоянно присутствовала товарищ Румянцева. В одной батистовой ветхой сорочке, на которой вышивка напоминала шрамы, она сидела перед старым, мутным от старости зеркалом, и красный рот ее плавал там, будто осенний лист. Она читала книгу, медленно переворачивая страницы, как бы задерживая текст на весу, проверяя его на просвет. Она впивалась крупными крепкими зубами в крупное крепкое яблоко и хохотала с полным ртом, с бегущей на измазанный подбородок струйкой сока и слюны. Поседевшая, со свинцом в волосах и сухими бороздами вдоль ввалившихся щек, она кормила полупустой, похожей на блинчик, грудью вялого младенца.

Да, действительно, из каких-то семейных разговоров Максиму Т. Ермакову был известно, что бабуся родила отца уже немолодой, после войны. Деда Валера не воевал, рубил уголек в эвакуации (увиделись товарняки, целые города оснеженных товарняков, страшный во мгле допотопный вокзалище, серые конусы света, гуляющие в небе, будто гигантские ходули, и под ночными тучами — ровный, словно вышитый крестом, ковер немецких бомбардировщиков). Постепенно Максим Т. Ермаков начинал понимать, почему стахановец деда Валера был такой особенно вредный человек. Он отслаивался. Образ деды Валеры — крашеный призрак, надуваемый всеми средствами тогдашнего пиара, — никак не соответствовал самому деде Валере. Если, к примеру, Стаханов, бывший от рождения вовсе не Алексеем, поменял имя и паспорт после ошибки в газете «Правда», то деда Валера категорически не желал питать никакой своей личной реальностью паразитический фантом. Был он нормальный мужик, по натуре кулак, с азартом и мышечной охотой к рубке угля, лентяй и раздолбай во всем остальном, устроивший в личной ванне желтое болото, пока товарищ Румянцева не пресекла безобразие. Как всякий кулак, деда Валера любил прибыток, особенно деньги (тут Максим Т. Ермаков понимал его великолепно); был, на свой деревенский манер, щеголь и франт, носил по воскресеньям желтые с красным буржуйские штиблеты — на каждой ноге по попугаю. А фантом без подпитки хирел. В то время как жизнь самого деды Валеры становилась все интереснее и разнообразнее (обозначились на заднем плане две совершенно разные женщины, одна — свежая комсомолка, буквально с огнем в крови, заставлявшем ее налитое тело гореть как розовая лампа, другая длинная, сухая, как карандаш, из передовых убеждений не носившая нижнего белья) — в это же самое время фантом утрачивал варианты. Прежде газеты печатали много фотографий стахановца Ермакова — на митинге в честь открытия нового Дворца культуры, в читальне, с локтями на книге, на первомайской демонстрации со связкой мутно-солнечных шаров, с улыбкой до ушей. Постепенно в употреблении осталась только одна — в забое, якобы за работой, где у знатного стахановца получились белые рыбьи глаза на черном угольном лице; от публикации к публикации черты этого всенародно известного лица обобщались и утрачивали связь с оригиналом, так что в результате на снимке только и осталось дедово, что парадный парусиновый костюм, надетый вместо робы специально для фотокора и совершенно в шахте изгвазданный.

Не один деда Валера — вся страна жила на пару со своим фантомом, с гигантской иллюзией в натуральную величину С.С.С.Р., на поддержание которой шли не только огромные материальные ресурсы, но и человеческие жизни. Эта иллюзия была как бы сопредельная территория, где ярче светило солнце, где молодым была дорога, старикам почет, где стояли стеной покрытые сусальным золотом хлеба, где посеченный морщинами беззубый колхозник осторожно ввинчивал в патрон стеклянную посудину — лампочку Ильича, — вдруг загоравшуюся жар-птицей в его корявой горсти. В реальной действительности, с ее колючими скудными злаками, разъезженными дорогами, горбатыми городками, фантом проступал главным образом в виде красной материи, метившей территорию, да еще черными радиорупорами, орущими со столбов; красные знамена с серпами и молотами были на самом деле знаменами другого государства — несуществующего, но от этого не менее иностранного. Однако же обитатели неказистой, бедной реальности с большой охотой, даже с энтузиазмом поддерживали существование фантома, чувствуя себя его будущими гражданами. На этом фоне деда Валера, которому была отведена одна из ключевых ролей в жизнеобеспечении иллюзии, был самым что ни на есть вредителем. Он всех подводил, он ни за что не соглашался становиться тем, кем его назначили, он всех посылал на хрен.

— Знаешь, дед, я бы тоже не согласился, идут они в жопу, — с удовольствием проговорил Максим Т. Ермаков, очень довольный своим родным покойником, уже совершенно обжившимся в комнате и основательно пропитавшим ее потусторонним табачищем.

— Слышь, Максимка, ты бы простил меня, — вдруг засмущался деда Валера, жамкая кучкой воска и костей набалдашник палки. — Зря я тебя тогда крапивой. Мужику, сам понимаешь, маленькие дети неинтересны, только помеха одна. Но я тогда сильно перестарался…

— Это когда я разобрал твои часы? — засмеялся Максим Т. Ермаков. — Не бери в голову, дед. Я бы сейчас любого мелкого, вздумай он портить мои вещи, еще не так бы выдрал. Это ты меня прости, мне тех твоих часов до сих пор жалко.

На это деда Валера хитро подмигнул и выудил из глубины своей рванины за полусгнивший ремешок тот самый допотопный «Полет», выпученный и мутный, словно стариковский глаз в плюсовой линзе. Стрелки часов приржавели к циферблату, пустив по нему рыжие разводы, но с обратной стороны вскрытый механизм поблескивал, помаргивал, тикал, в точности как тогда, когда Максим Т. Ермаков залез в него пинцетом. Никто не может знать, какие воспоминания будут потом самые лучшие. Покойный дед и внук, пока еще живой, смотрели друг на друга растроганно и растерянно, понимая, что обняться им все-таки нельзя.

— Деда, так что мне все-таки делать теперь? — Максим Т. Ермаков мысленно вернулся к действительности, поджидавшей его, уже уплотняясь и очерчиваясь, за перепонкой бреда. — Нырять я нырял, хотел уйти от них, да вот, взяли за хвост. И денег снять за все их красивые художества пока не получилось. И жить у них под колпаком тяжело, душно, противно. Как подумаю, что это навсегда, и правда хочется застрелиться.

— Ты время тяни, время, — азартно проговорил деда Валера, встряхивая перед носом внука своими странно работающими часами, которые от такой, почти физической, близости расплылись и стали величиной с лампочку. — Можно еще жениться. Жена мужика держит, на тот свет не пускает. Женитьба от смерти помогает хорошо. А эти, если полезут, ты им в морду!

— А ты сам пробовал? — Максим Т. Ермаков с сомнением посмотрел на деда Валеру, чьи желтые ребра, выпяченные из рванины, придавали ему что-то гусарское. — В морду они, знаешь, сами мастера.

— Пробовал, а то! — воскликнул деда Валера, сжимая пясть в липкий узелок.

Тотчас этот кулак увеличился в размере, обтянулся неотмываемой графитовой шахтерской кожей и въехал со страшной силой в скулу массивного военного дядьки, отчего с дядькиной головы, очень крепко, по самый подбородок, сидевшей на плечах, слетела форменная синяя фуражка. Дядькина обритая голова, белая и бугристая, как у снежной бабы, навела Максима Т. Ермакова на мысль о видовом родстве этого архаичного экземпляра с государственными уродами, прессовавшими его в сегодняшнем дне.

— Сопротивление органам?! Размать твою так! — военный, с набухающим помидором под сощуренным глазом, выхватил из кобуры здоровенный, похожий на железного гуся, революционный маузер.

— Стреляй! Ну, стреляй в знатного стахановца! — деда Валера картинно рванул на груди несвежую майку. — Посмотрим, что товарищ Сталин тебе на это скажет! Что тебе советская власть на это скажет!

При упоминании товарища Сталина смертельно бледные черты военного, в которых чувствовалась не кость, но лед, странно осели, и маузер в его ручище опустился дулом вниз. Максим Т. Ермаков огляделся. Квартира знатного стахановца была разгромлена. Голая железная кровать вся была в колечках куриного пера из распоротых подушек. Комод с разинутыми ящиками и свисающими из них штанинами и рукавами напоминал картинку из фильма хоррор, когда из гробов встают мертвецы. Еще один энкавэдэшник, остроухий, с острыми локтями, зачем-то исследовал новую пару совершенно прозрачных дамских чулок, делавших на сквозняке робкие па. Двое разваливали по кирпичам французскую библиотеку с памятными Максиму Т. Ермакову узорными корешками, с треском, до корня, распахивали книги и трясли буквенную массу, должно быть, в надежде, что все эти контрреволюционные значки оттуда высыплются. Товарищ Румянцева, в натянутом на острые плечи пуховом платке, сверкала из угла зеркалистыми глазищами, будто рассерженная кошка. Смиренные понятые, пожилая пара с одинаковыми длинными морщинами, напоминавшими контурные карты одной и той же местности, сидели рядышком на стульях, одинаково выложив на колени венозные руки, и не смели поднять очков на энергичный обыск. А между тем за распахнутым окном стояла дивная летняя ночь, полная луна пылала в полированном небе, и лунная пыль, будто мелкий чистый снег, дрожала в воздухе, садилась на скаты крыш, на сутулые тополя, лениво шлепавшие перезрелой листвой, черной с серебром.

Удар в скулу и крики остановили картинку, словно ктото, державший пульт, нажал на паузу, и только листья за окном продолжали шевелиться. Маузер в опущенной руке военного совершенно застыл, так что казалось — разожми получивший в морду стиснутые пальцы, и оружие так и останется висеть в полуметре над паркетом, покрытое отпечатками и снятое с предохранителя.

— У нас имеется ордер, това… гражданин Ермаков, — прервал молчание тот энкавэдэшник, что возился с чулками. Судя по жесткому выражению глубоко посаженных глаз, похожих на две тугие железные кнопки, этот человек был старший в группе.

— Арестовывать меня?! Меня! Орденоносца, депутата! — продолжал наступать на энкавэдэшников деда Валера, явно получавший удовольствие от спектакля. — Меня вся страна знает! Тебя кто знает? Ракай! Бриган! Иньобль персонаж[4]!

От этих иностранных заклинаний свет в комнате мигнул, круглая бронзовая люстра, украшенная гербами С.С.С.Р., явно дареная, страшно затряслась, и с нее, как вода из решета, посыпался мелкий граненый хрусталь. Присмотревшись, Максим Т. Ермаков увидел, что беспорядок в комнате носит двоякий характер. Одни разрушения, грубые и плоские, будто копали лопатой, были последствиями обыска; среди этого всего, поверх всего, выделялись яркие звезды: разбитая вдребезги синяя ваза, сочные кляксы переспелых фруктов — результаты дедова волшебства. Прямо на глазах энкавэдэшников и понятых раздавленный на паркете спичечный коробок зашипел, пламя прыснуло из серных головок с необыкновенным напором, точно кипяток из сорванного крана. Товарищ Румянцева с привычной сноровкой кинула на заплясавший огонь яркую воду из железной кружки, и комната наполнилась белесым банным чадом. Теперь помещение было погружено в дрожащий, слоистый полумрак, а луна горела в окне, будто мощный прожектор.

— Ну так что? — с вызовом произнес деда Валера, окутанный испарениями. — Не боитесь, что вас самих арестуют за допущенный перегиб? Вас тоже, — адресовался он к старичкам-понятым, должно быть, вовсе не таким невинным, какими они казались со стороны.

Энкавэдэшники переглянулись, сверкнув маслянистыми белками. Судя по их осторожно-обеспокоенным лицам, исход, обещанный знатным стахановцем, был вполне возможен.

— Надо бы позвонить товарищу Озолиньшу, — вполголоса произнес один из тех, что рушил библиотеку. Старичок-понятой, услыхав это предложение, приосанился и выставил торчком академическую бородку, похожую на овечий хвостик. Судя по всему, он, тихий стукачок, отлично знал, кто такой товарищ Озолиньш.

Старший энкавэдэшник насупился, расправил большими пальцами под ремнем складки гимнастерки и неуверенным журавлиным шагом направился в коридор, где на стене висел похожий на черный конфиденциальный чемоданчик телефонный аппарат. Только он собрался снять увесистую, каким-то дополнительным раструбом снабженную трубку, как сверкающая металлическая чашка на аппарате разразилась звоном, прошедшим у всех по нервам, как разряд по проводам.

— Усольцев, — представился энкавэдэшник сухо в трубку, но тут же вытянулся по стойке «смирно», и лицо его сделалось отрешенным, будто он следил высоко в небе за точкой самолета, сталинского сокола. — Так точно! Да… Нет! Слушаюсь! — и он повесил трубку тихо-тихо, точно в ней содержался свернувшийся калачиком и моментально уснувший товарищ Озолиньш или, возможно, его заместитель.

Ошалелый энкавэдэшник бережно снял за козырек синюю фуражку, вытер лоб рукавом, и форма его головы, покрытой плотными пегими волосами, также показалась Максиму Т. Ермакову весьма подозрительной. В комнатном дверном проеме висело, подобно грозди воздушных шаров, несколько лиц, среди них не было деды Валеры, хладнокровного и наглого, зато лицо товарища Румянцевой казалось совершенно мертвым, в ее широко раскрытых глазах дрожали потусторонние огни.

— Кхгм… Что ж… Вышло некоторое недоразумение, — неуверенно произнес старший энкавэдэшник, видимо не представляя, как ему теперь вывернуться из ситуации, когда органы в принципе не ошибаются, а вот на этот раз слегка промахнулись. — Случайность, — громко пояснил он старичку, тыкавшему неверным пальцем в переносицу, в дужку очков, которые дрожали и поблескивали, точно из линзы в линзу переливали водицу. — Просим извинить, товарищ Ермаков, вышла случайность! — крикнул энкавэдэшник в комнату, откуда в ответ послышался французский мат и полый хрустальный взрыв.

Не дождавшись ничего иного, офицер махнул своим, и военные потянулись из разгромленной квартиры навстречу слепому, щупавшему вещи, сквозняку.

— Ну что, убрались? — деда Валера выглянул из косо освещенной, аварийно мигающей комнаты и, убедившись, что так и есть, вальяжно занял насиженное кресло. Товарищ Румянцева резко отвернулась и стала словно бы с усилием толкать беленую стену коридора, ее угловатые плечи тряслись под серым, как пыль, пуховым платком.

— Да будет тебе, разревелась! — крикнул деда Валера, полуобернувшись. — Все, ушли! Не забрали меня! Все кончилось!.. Хотя, конечно, кончилось, да не все, — пробормотал он уже сам себе под нос, доставая из лохмотьев свой нескончаемый, бурый от сырости «Казбек».

— А что потом было, деда? — подался вперед Максим Т. Ермаков.

— Что-то… Уехали мы в эвакуацию, а дом вместе с нашей квартирой разбомбили! — с горечью воскликнул покойный старик и жадно всосал в папиросу живой горячий огонек. — То ли наши, то ли фрицы, кто их там разберет. Вернулись, а на месте дома яма, в яме зеленая вода, из воды торчит узлом велосипед. Одна библиотека осталась французская, стаскали ее на себе в Казахстан и обратно. Рояль, как бабка твоя ни ругалась, не смогли утащить. Так-то!

— Да, жалко квартиру, — вздохнул Максим Т. Ермаков. — Реально жалко. Я вот тоже, видишь, все никак не обзаведусь, не устроюсь. А что эти, с маузерами? Возвращались потом за тобой?

— Не-а! — деда Валера лихо выпустил дым тремя призрачными кольцами, поплывшими в воздухе, будто медузы. — Видишь, как бывает полезно дать человеку из органов в глаз!

— Погоди, но ведь они от тебя не из-за этого отвяли, — засмеялся Максим Т. Ермаков. — Им вроде указание поступило по телефону. Они своего начальства испугались, а не твоего кулака!

— Время! — деда Валера со значением поднял пергаментный указательный с отросшим, похожим на смолу, покойницким ногтем. — Если бы я не оказал сопротивления органам, они бы успели увезти меня в кутузку. А оттуда бы уже не выпустили! Потому что успели бы переломать стахановцу кости и вообще привести в такой вид, в котором возвращать домой уже нельзя, — деда Валера задумчиво померцал тем, чем он смотрел из, казалось бы, пустых глазниц, из глубины внутричерепного пространства, уж точно не имевшего ни концов, ни начал. — Время, Максимка, очень важная вещь! Ты за ним наблюдай. Чувствуй, куда оно течет, на кого работает. И если на тебя — пользуйся! Не стесняйся! Тяни время, если оно пока еще твое. И женись обязательно. Жена — первое средство от смерти. Хотя бессмертным и с женой не будешь, это уж точно, — добавил деда Валера философски, распахивая останки пиджака и предъявляя свои желтые, гусарского вида, ребра, за которыми темнело на каких-то волосатых растяжках ссохшееся сердце, похожее на кокон крупной бабочки и явно сохранявшее потаенную, цветную, яркую жизнь.

«На ком же мне жениться? — подумал Максим Т. Ермаков, затягиваясь сладковатым, с примесью потустороннего, табачным дымом. — На Маринке? Она в тюрьме, и на ней не дай бог. На Саше? Хорошая девушка, и на фиг ей ее монастырь. Только командовать будет мной и соседушке Шутову жаловаться на меня, чуть чего. Или на Маленькой Люсе?» При одной только мысли о Люсиных слабеньких грудках у Максима Т. Ермакова зашевелилось в штанах. «Там ребенок, больной ребенок», — напомнил он себе. Тут же, впрочем, приплыла откуда-то здравая мысль, что к тому моменту, когда придется принимать решение, ребенок, скорей всего, уже умрет.

Тем временем за спиной у деды Валеры послышались мокрые грубые звуки. Товарищ Румянцева рыдала с надсадой, наискось вытирая лицо руками, по локоть в слезах. Она по-прежнему словно бы толкала стену, покрытую ее мокрыми отпечатками, сизыми на белой известке; казалось, ее отчаяние способно сдвинуть и коридор, и всю стахановскую квартиру, и гору вроде Монблана — только неспособно помочь ей самой.

— Вот женщины, видишь как, — сокрушенно проговорил деда Валера, поднимая свою шаткую костяную конструкцию из кресла.

Твердеющей с каждым шагом походкой (палка, на которую он опирался, превратилась по дороге в тень от торшера) деда Валера вернулся в свое время и в свою квартиру. Движением, какое Максим Т. Ермаков не мог у него предполагать и вряд ли смог бы когда-нибудь повторить, знатный стахановец дотронулся до растрепанных, вздыбленных волос товарища Румянцевой. С силой оттолкнувшись от заляпанной стены, женщина вцепилась в мужа. Глядя, как они стоят, обнявшись, такие молодые, но похожие вместе на узловатый, причудливый ствол старого дерева, Максим Т. Ермаков вдруг ощутил себя на этом дереве светлым зеленым листом, прозрачным в солнечных лучах.

«На Люсе женюсь, — решил он, растроганно глядя на деда и бабку, слившихся в одно. — Чего это я, в конце концов, должен себе отказывать. Хочу ее, и все, и я не виноват. У нее и глаза вроде такие же, как у товарища Румянцевой, если без черных очков. Ишь, как держатся друг за друга, дед сейчас, наверное, и не осознает, что я на них смотрю».

И только Максим Т. Ермаков успел это подумать, как деда Валера резко обернулся к нему, вздернув небритый подбородок над бабкиной макушкой, и крикнул голосом, похожим на карканье сразу целой стаи потревоженных ворон:

— Максимка, у тебя в постели пистолет!

В бреду не было времени, а может, оно ходило по кругу, как все на свете часы, и Максим Т. Ермаков не смог бы впоследствии сказать, прожил он тот или иной эпизод один раз, два раза или многократно. Деда Валера появлялся то тридцатилетним вихрастым малым с папиросой на нижней губе, то стариком в соленой щетине и в артрите, с морщинистыми суставами, разросшимися на его скелете, как древесные грибы; иногда — тем, что лежало сейчас на прокаленном до серебряного блеска, тихо звеневшем старыми венками кладбище города-городка, под сверкавшей, как тусклое зеркало, могильной плитой. Это нечто было вовсе не страшным, скорее трогательным, оно ходило нетвердо, как ребенок, который только учится делать шаги, и очень старалось не сорить собой в кресло и на пол. Благодаря общению с этим третьим вариантом Максим Т. Ермаков наглядно убедился, что в черепе всякого человеческого существа помещается космос.

Но вот пришло прекрасное утро, когда Максим Т. Ермаков проснулся очищенный от болезни, в ясном сознании, хотя и слабый, как кисель. Он представления не имел, сколько времени так провалялся; Просто-Наташин железный будильник, предъявлявший, точно под лупой, выпуклые десять часов пятнадцать минут, показался ему какойто марсианской машинкой. Мутно-серебряный солнечный свет, шедший из немытого окна, был уже совершенно осенний; пока Максим Т. Ермаков пытался сесть в постели, пара голубей, скрежеща когтями по железу, опустилась снаружи на оконный карниз, и сами птицы были почти не видны, зато совершенно отчетливо синели их глубокие тени на стекле, распускавшие то одно, то другое многопалое крыло.

В складках одеяла чувствовался посторонний предмет. Максим Т. Ермаков опасливо пошарил и наткнулся рукой на что-то удивительно знакомое, комфортабельно улегшееся в руку. Новенький макаров, теплый со сна, воззрился глупой черной дыркой прямо ему в лицо. «Максимка, у тебя в постели пистолет», — произнесло пространство голосом деды Валеры, и Максим Т. Ермаков, заозиравшись, немедленно обнаружил на стенах штопку, плохо сросшиеся каракули.

Вот, значит, что с такой заботой и нежностью подкладывали в постель к больному. Оглядевшись и принюхавшись, Максим Т. Ермаков догадался, что в квартире полно социальных прогнозистов. Воздух в комнате был зябкий и рыхлый, наполовину уличный; так бывает, когда посторонние люди то и дело входят и выходят — например, во время похорон. Кроме того, из кухни явственно тянуло чадом, подгоревшей пищей, и оттуда доносились сочные мужские голоса, что-то оживленно обсуждавшие. «Выгоню всех на хрен», — пообещал себе Максим Т. Ермаков, стягивая со стула свой ветхий, весь в заусенцах и катышках, плюшевый халат.

На удивление, халат не только сошелся, но и запахнулся. Коридор, куда вынесло слабого Максима Т. Ермакова, был завешан чужой одеждой и заставлен мужской дешевой обувью, вонявшей пластиком. Плохо протертое зеркало, в которое Максим Т. Ермаков по привычке заглянул, показало ему исхудалую физиономию, похожую на пустую рукавицу. Потирая на подбородке шерстяную щетину, Максим Т. Ермаков поплыл по направлению к кухне. Там, за Просто-Наташиным неопрятно заставленным столом, сидели социальные прогнозисты, всего пять или шесть человек. Это были те самые, полные разболтанной мути, фигуры, что выдворяли деда Валеру из квартиры. Один был врач — или тот, кого Максим Т. Ермаков в бреду принимал за врача. Теперь этот сероватый блондин являл себя реально и подробно: его широкое лицо было белое и влажное, а морщины — красные, точно простеганные ниткой, смоченной в крови. Максим Т. Ермаков подумал было, что продолжаются его бредовые капиллярные видения. Однако предполагаемый врач, ничуть не изменившись, приподнялся на табурете и сердито спросил:

— Вам кто разрешил вставать с постели, больной?

Теперь и другие, сидевшие за столом, повернулись к Максиму Т. Ермакову. Они вполне соответствовали стандартам своего серьезного ведомства: мускулистые, компактные, с полированными желваками, очень дешево и дурно одетые в какие-то блеклые свитерки; у одного, в виде особой вольности, волосы были гладко зачесаны и зализаны стайлингом, отчего голова казалась покрашенной при помощи малярной кисти в коричневый цвет.

— А вам, интересно, кто разрешил сидеть и жрать у меня на кухне? — с вызовом спросил Максим Т. Ермаков, придерживаясь от слабости за дверной косяк.

После этих слов социальные прогнозисты, вместо того, чтобы встать и покинуть квартиру, потеряли к Максиму Т. Ермакову всякий интерес и вернулись к прерванному занятию. Они были заняты тем, что терзали на сковородке пересохшую яичницу; сама сковородка из новенькой сделалась черной и горелой, точно в нее за время болезни Максима Т. Ермакова попал метеорит.

— Возвращайтесь и ложитесь, я скоро подойду вас осмотреть, — равнодушно проговорил блондинистый медик и принялся собирать со сковородки обрывком батона мутный желток.

— Вот хрень! — возмутился Максим Т. Ермаков. — Выкатывайтесь, вам по-русски сказано! Это пока что моя частная территория. Надо будет, сам вызову врача.

— Вот она, благодарность! — с нехорошей гримасой произнес блондин. — Мы за ним ухаживаем, как за маленьким ребенком. Все, между прочим, при исполнении. Могли бы решать вопросы поважней, если бы вы, господин Ермаков, не придумали прыгать с моста и получать в результате двустороннюю очаговую пневмонию.

— Что вы мне пургу гоните. Я и есть ваш самый важный вопрос, — ухмыльнулся Максим Т. Ермаков и внезапно почувствовал страшное утомление, так, что захотелось осесть прямо на немытый пол, заляпанный почерневшими и мохнатыми от грязи пищевыми кляксами.

Ближайший социальный прогнозист, тот, что с крашеной в коричневую краску головой, вскочил с табурета и подхватил Максима Т. Ермакова под мышки. Хватка его была болезненной и пронимала сквозь жидковатую плоть до самых костей. От него, сквозь нагретую шерсть свитерка, исходил смешанный запах дешевого парфюма, геля, еще каких-то мужских средств по уходу; на лбу прыщи, замазанные кое-как тональным кремом, напоминали убитых мух. Максим Т. Ермаков внезапно догадался, что социальный прогнозист влюблен и справляется с этим как может.

— Вы нас, пожалуйста, извините, — произнес коричневоголовый офицер хорошим честным голосом, тем косвенно подтверждая догадку. — Мы уйти не можем, не имеем права покинуть дежурство. Кто будет вам уколы делать, кормить? А что засрали немножко расположение, так это ничего, я всю посуду сейчас перемою, дело нехитрое.

Максим Т. Ермаков покосился на кухонную раковину, полную почти до краев нечистой водой: гора посуды в ней напоминала океанский тонущий корабль.

— Ладно, оставьте всю помойку, только ради бога, валите отсюда в подъезд, — прохрипел он примирительно. — Сейчас соседей позову, они помогут, приберут.

— Это каких соседей, можно поинтересоваться? — живо вмешался блондинистый врач. — Это не гражданина Шутова с его гражданками? Так убыли они, спешу сообщить. Далеко и надолго. На них не надейтесь.

— Как убыли, куда?

Максим Т. Ермаков для устойчивости вцепился в косяк и в державшего его социального прогнозиста — во что-то толстое, хрусткое, оказавшееся волосатым запястьем с железными часами. Максим Т. Ермаков узнал эти часы: это они поили его с ложки подслащенным лекарством и кормили пресной кашицей с теплым молоком.

— Не переживайте вы за них, — проговорил у Максима Т. Ермакова над ухом владелец часов. — Достала всех алкашня, только и всего. Мимо той квартиры пройти было неудобно, сами знаете, наверное, чем они у себя занимались. Девки полуголые прямо по лестнице бегали. Жильцы в подъезде терпели-терпели, а потом написали коллективную жалобу в милицию. Милиция приехала и разом всех позабирала. А как бы вы хотели? На том гражданине Шутове статей, как на собаке блох. У меня девушка, Катя, медсестра, короче. Приходит сюда помогать в мое дежурство. Так я ее раньше у самого метро встречал, чтобы не обидели уроды. И очень она стеснялась, что я ее сюда вожу, будто она такая же, как эти, поблядушки с красными коленками…

— Теперь не стесняется? — перебил Максим Т. Ермаков, нехорошо оскалившись.

— Теперь нет, — честно и уверенно ответил социальный прогнозист.

Первое, что надо сделать, подумал Максим Т. Ермаков, это мысленно освоиться с положением дел. Освоиться с положением дел. Совсем рядом чернеет бездна, где исчезают, будто гаснущие спички, Маринка, Саша, Шутов, остальные. Где-то совсем рядом. Можно случайно попасть ногой, и край провала осыплется комьями реальности под старым домашним шлепанцем.

— Кстати, что за французский прохвост является вас навещать? — подал голос самый крупный из сидевших за столом. В этом тяжелом мужике с ягодно-красным крошечным носиком и с челюстью, похожей на ведро, Максим Т. Ермаков узнал майора Селезнева, особый отдел.

— Мой дед, — коротко сообщил Максим Т. Ермаков, ожидая от особиста извинений за прохвоста.

Но никаких извинений не последовало.

— У вас что, родственники за границей? — удивился майор Селезнев. — В нашей базе такие сведения на вас отсутствуют.

— Да, за границей, вы даже не представляете, за какой серьезной, — издевательски проговорил Максим Т. Ермаков и вдруг сам вообразил эту границу, эту черту между жизнью и смертью, размазанную, бледную, вроде сплошной разделительной на трассе при скорости двести, когда вся разметка словно отделяется от покрытия и становится призрачной.

— У вашего родственника есть ключи от этой квартиры? — поинтересовался между тем майор Селезнев, вытирая мясистые пальцы комочком розовой салфетки. — Вы их ему передавали?

— Я должен отвечать? — озлился Максим Т. Ермаков. — Вот вам я точно не передавал никаких ключей!

— Допустим, — нахмурился майор. — Меня гораздо больше интересует, почему этот посетитель отсутствует в записях наших видеокамер. Это какая-то специальная экранирующая техника? Или особая ловкость? Он что, ниндзя, ваш французский старик?

«Догадайся сам», — злорадно подумал Максим Т. Ермаков, а вслух произнес:

— Я не буду отвечать ни на какие вопросы, я больной, ведите в кровать, — и приподнял локти, чтобы социальным прогнозистам удобнее было взяться.

— Помочь? — привстал от стола один из жующих дежурных, основными чертами похожий на всех остальных.

— Не надо, вы обедайте, обедайте спокойно! — отозвался коричневоголовый, бережно принимая Максима Т. Ермакова. — Я доставлю, и уложу, и лекарство дам. А потом и посуду вымою, чего не вымыть? Трудно мне, что ли? — бормотал социальный прогнозист, услужливый от счастья.

— Зовут вас как? — сдавленно спросил Максим Т. Ермаков.

— Виктором, можно просто Витя, — охотно отозвался социальный прогнозист. — А девушку мою зовут Катя. Вот так, тапочки не теряем. Укладываемся, укладываемся, осторожно… Теперь тапочки давайте. Подушку поправим… Удобно? А где наш пистолет? Вот он, пистолет, на пол свалился. Мы его под бочок…

Этот Витя оказался и правда очень старательный. Он бегал за продуктами, притаскивал в двух руках битком набитые пакеты, из которых всегда капало молоко. Он перемывал, пуская из крана почти кипяток, горы посуды, остающиеся от других дежурств, и, после того как Максим Т. Ермаков попенял за убитую тефлоновую сковородку, отчистил ее до исцарапанного голого металла и до звонкости бубна. Он не ленился готовить каши и супы, имевшие едва уловимый технический привкус, и продолжал, несмотря на протесты, потчевать Максима Т. Ермакова с ложки, так что Объект Альфа даже привык, в конце концов, к кормящей руке в железных часах, тикавших, ширкавших и стучавших, будто миниатюрная слесарная мастерская.

— Я левша, — всякий раз считал нужным пояснить старательный Витя, попадая ложкой в щеку больному.

Девушка Катя оказалась, без вуали бреда, щекастенькой особой с румянцем цвета редиса, с бледными, тонкими, почти прозрачными волосами, собранными в хвостик. Она орала на своего старательного Витю противным квакающим голоском и капризно ковырялась в приготовленном им обеде, но Витя от этого становился только счастливее. «Ну, ты и чмо», — мысленно говорил Максим Т. Ермаков социальному прогнозисту, наблюдая, как тот выкладывает на тарелку девушке Кате румяные, кружевные по краям оладушки, а та морщится.

Вдвоем они, после долгих требований и легкого шантажа, помогли Максиму Т. Ермакову спуститься к шутовской квартире. Памятная дверь, еле державшаяся на петлях и на кривоватом зубе единственного замка, была приклеена к косяку несколькими бумажками с одинаковыми, проевшими листки сизыми печатями. Максим Т. Ермаков потыкал в звонок, оказавшийся обесточенной пустышкой. Старательный Витя мокро дышал ему в затылок, из-за чего в голове Объекта Альфа расходилась радужная рябь, а в это время девушка Катя, поставив полную ножку в острой туфле на лестничную ступеньку, говорила по своему хорошенькому, обвешанному стразами мобильнику:

— Да, пиджачок стильный, укороченной формы… Цена унижена вдвое. Пятна-адцать. Что пятнадцать? Тысяч рублей, конечно! Не подошел, вот и продаю. Привезен из Италии месяц назад. Часики? Оригинал, конечно! Оригинальная копия шанели. Девушка, вы мое объявление по слогам читали или что? Вы ва-абще читать умеете? А не умеете, так и нечего зва-анить!

Максим Т. Ермаков представил, как он сейчас, будто в американском кино, с разворота высаживает ногой хлипкую дверь, которая плоско, вздымая прах, падает внутрь. А внутри, например, живой и здоровый Шутов с густым пузыристым бульканьем и шевелением бороды полощет рот водкой. Или — болтается на видном месте записка от псевдоинтеллигента, который обещал помочь и прислал мобильный телефон. Но вместо удара ногой, которая не поднималась и мелко дрожала в коленке, Максим Т. Ермаков шлепнулся на дверь всем ослабевшим телом, будто кусок мяса на разделочную доску. Отшатнулся и шлепнулся опять. От второго удара сухие бумажки с печатями резко полопались, между дверью и косяком образовалась кривая щель, и из нее потянуло каким-то сволочным запашком — едкой химической обработкой пополам с цветочным ароматизатором.

— Что вы делаете! — перепуганный Витя вцепился Максиму Т. Ермакову в отшибленное плечо. — Туда нельзя! И напрягаться вам нельзя! Что я начальству скажу?

— А сапожки узкие по ширине, — продолжала говорить по мобильнику девушка Катя, в то время как Максим Т. Ермаков задыхался от парфюмированного дуста, вытекавшего из темной щели. — Барбири, слыхали про такую фирму? Очень дорогая фирма. Нет, меньше чем за тридцать не отдам…

Потихоньку-полегоньку Максим Т. Ермаков стал самостоятельно передвигаться по комнате. Заштопанные области проникновений деды Валеры были как бы пухлыми на ощупь, так что казалось, будто там, под обоями, и правда имеются дыры, забитые ватой. В платяном шкафу, в первом же выдвинутом ящике, Максим Т. Ермаков обнаружил ту самую маленькую сумку, которую перед прыжком в Москву-реку прятал в кустах. Два перехваченных резинками брикета долларов лежали на дне, под тряпьем, совершенно нетронутые. Поспешно их перепрятав, Максим Т. Ермаков вытряхнул из скрученного спортивного костюма слипшийся, как от сладкого, пластиковый сверток. Разодрав морщинистый полиэтилен, он достал из кокона пенсионерский, намертво разряженный, мобильник, обернутый, вопреки инструкции псевдоинтеллигента, в бумажку с номером. От волнения в глазах Максима Т. Ермакова полустершиеся шестерки и девятки кувыркались, словно акробаты. Сколько он ни втыкал зарядку в задницу телефона, сколько ни шатал в розетке в поисках электричества выпадающую, будто зуб, слабенькую вилку — мобильник оставался мертвым, как древнеегипетский жук-скарабей. Тогда, наплевав на все, Максим Т. Ермаков набрал конспиративный номер на своем нормальном мобильнике и стал, задыхаясь, слушать холодное, полное сыпучего снега, электронное пространство. «Номер не обслуживается», — произнесло пространство ледяным синтетическим голосом. И сколько бы Максим Т. Ермаков ни повторял попыток, он приходил к одному и тому же результату.

Однажды он включил компьютер и посмотрел почту. За все время болезни только одно письмо — из офиса, с извещением, что ему предоставлен отпуск без содержания. Злостное нарушение КЗОТА — ну и плевать. Максима Т. Ермакова абсолютно не волновало, откуда социальные прогнозисты берут финансы на продуктовые закупки и кто сейчас выплачивает Просто-Наташе ее законные тридцать тысяч рублей. Не удержавшись, он пополз по входящим вниз и нашел письмо от Маленькой Люси со ссылкой на онлайн-игру «Легкая голова». Вот те здрасьте: пустая страница. Стерли целую виртуальную культуру, и успехи Люсиного пацана, неизвестно, живого или нет, стерли тоже. Заинтригованный, Максим Т. Ермаков пошел в поисковики, залез в блоги. Тут его ожидали сюрпризы.

«Был Максим Ермаков живой, стал мертвый, — сообщал, памятный по юзерпику с мультяшным, вихляющим задницей котом, юзер Humanist . — Утонул в Москве-реке. Поэтому и игру закрыли, в знак траура».

«Жалко, — комментировала milena , сахарная блондинка. — Все идиоты или как? Все равно что после смерти актера сжигать его фильмы или полотна после смерти художника. Взяли бы и сожгли тогда Пушкинский музей. Пушкин давно умер».

Voron  (на юзерпике громадная старая птица, с хвостом как дворницкая метла): «Девушка, ты в Пушкинский музей хоть раз ходила?»

Milena : «Ходила 2 раза».

Paladin  (небритый красавчик с пронзительно-синими глазами и с подбородком, неприлично похожим на пару мужских волосатых яиц): «Зря из-за одной звезды похерили проект. Какой был проект, люди! Компьютерная игра плюс действо в реале, новая концепция взаимодействия актера со зрителем. Суперактуально, провокативно, новый жанр вабще. Такого нигде в мире еще не было. Пост-постмодерн! Все гугенхаймы отдыхают. И мы, русские, как всегда, изобретем, а потом роняем на пол. Иностранцы патентуют и пользуются».

Demon_ada  (тоже старый знакомец): «Точно! У нас все само изо рта валится. Радио изобрели мы, паровоз мы, да почти все мы, а потом типа отсталые и дикие. Надо было заменить актера, вот и все. Ричард Харрис тоже умер, а никто из-за этого не остановил проект Гарри Поттера. Снимают и снимают. Где деньги, там они не тормозят, пиздюки».

Humanist : «За мат в моем дневнике буду отфренживать».

Demon_ada : «Пошел на хуй!»

Humanist : «Сам пошел на хуй!»

Paladin : «А как умер Ермаков? Просто утонул? У когонибудь есть разведданные?»

Milena : «Кто же знает. Актеры мрут как мухи. Вадима Куркина нашли в квартире с сердцем, пролежал мертвый неделю. Евгений Матвеев разбился на машине. Все молодые еще. Доконали сериалы. Ермаков был совсем молодой и самый талантливый, ИМХО».

Voron : «Напился в жопу и полез купаться. Весь секрет».

Humanist : «Ходят слухи, будто его отравило рекой. Военный химический выброс как раз в тот самый день. Он нечаянно глотнул воды и даже не смог закричать. Его охранники вытащили, а у него вместо горла красная яма и щеку одну проело до дыр. Вот ведь судьба».

Milena : «Жалко все-таки, что утонул, а не застрелился. Все ведь так этого ждали».

Paladin : «Да, ожидания геймеров и зрителей были обмануты. Профессионалы так не обламывают потребителей продукта. Значит, это не сценарий, Ермаков и правда утонул в реке. А наши шоу-кулибины растерялись и выпустили инициативу. Мир праху классного плохиша!»

От таких известий из компьютера Максима Т. Ермакова продрало холодным потом. Умер, значит. Утонул. Ну-ну, размечтались. Интересно, а что во дворе. Максим Т. Ермаков на цыпочках подкрался к окну, конспиративно отвел пахнувший пылью капроновый тюль и впервые за много недель выглянул во внешний мир. Там, где всегда торчали со своими плакатиками убогие личности, протестующие против факта существования Максима Т. Ермакова, было непривычно пусто, на истоптанном газоне валялись похожие на брошенную шерстяную одежду бездомные собаки. Значит, социальные прогнозисты поменяли тактику. Наверняка у них в запасе грандиозная подлость, только вопрос, какая. И не с кем посоветоваться. Максим Т. Ермаков был совершенно один — а в прошлой жизни ему казалось, что он со всех сторон облеплен людьми. Хоть бы кто пришел с кульком мандаринов навестить больного. Может, социальные прогнозисты никого не пускают. Теперь, набравшись сил, Максим Т. Ермаков был готов бороться с дежурными уродами за всякого, кто позвонит в ПростоНаташину многострадальную дверь.

И через несколько дней гость явился. Бывший правдолюб телеканала ННТ-TV, а ныне свободный европеец Ваня Голиков сильно располнел. Его выдающийся нос покрылся паутиной лиловых сосудов, большие щеки колыхались, будто две налитые водою грелки. Ваня был одет во все недорогое, хлопковое, сильно застиранное, но каким-то образом ощущалось, что теперь у него имеется круглый банковский счет. На радостях Максим Т. Ермаков раскрыл было объятия старому другу, но тут же ощутил перед собой упругое и как бы рифленое личное пространство, которое Голиков отрастил в Европе.

— Выпьешь? — светски предложил Максим Т. Ермаков, отступая на шаг.

— Кто у тебя там? — спросил настороженный Голиков, проходя в комнату. Вопрос относился к тому, что творилось на кухне. Там шипело, стреляло, оттуда валили клубы сизого дыма: старательный Витя жарил котлеты, кидая их на сковородку, будто гранаты.

— О, это отдельная история! Там фээсбэшник. Сюжет — то, что тебе нужно! — с энтузиазмом воскликнул Максим Т. Ермаков, усаживая дорогого гостя на диван.

Однако Голиков отреагировал на повествование вяло, с некоторой долей вежливого интереса, с некоторой долей участливого сарказма. Он пригубливал, оставляя на краю бокала мутные отпечатки, густой коньяк и в драматических местах рассказа вскидывал свою знаменитую развесистую бровь, размером с клок сена. Он даже и не подумал, проходя в квартиру, снять запачканные кроссовки и, качая ногой, натряс у дивана вафельки грязи.

— Ладно, Макс, я все понял, — перебил он лениво, как только решил, что ресурс вежливости исчерпан. — Честно говоря, у вас в Москве, с кем ни встречусь, каждый вываливает про себя что-то душераздирающее. Даже неловко за людей. Утомила за неделю матушка-Москва.

— И что, такие истории, как со мной, прямо вот у всех? — оскорбленно спросил Максим Т. Ермаков. — Всех прессуют спецкомитеты, принуждают к самоубийству?

— Ну нет, конечно, твой случай самый кучерявый, — неохотно признал растолстевший Голиков. — Но каждый человек сам у себя один, каждому своя болячка больней всего. И в России каждому есть что порассказать, так что все, в общем-то, в равном положении. И достали своими страданьями цивилизованный мир, если начистоту. Уже никому про вас не интересно.

— Про вас? А сам-то ты кто? — удивился Максим Т. Ермаков и сразу ощутил, как личное пространство Голикова напряглось и несколько надулось, увеличив, точно под лупой, сосуды и рыхлые поры на его выдающемся носу.

— Макс, друг мой, я уже давно не тот, что прежде, — Голиков усмехнулся и погладил себя по макушке, где, будто созревший корнеплод из грядки, торчала из плотной шевелюры маленькая лысинка. — Лет десять назад я бы за твой сюжетец ухватился зубами. Но сволочь-журналистика теперь в далеком прошлом. Ничего для этой страны сделать нельзя, хоть убейся об стену, ты это понимаешь? Цивилизованные страны видят Россию новым белым пятном на мировой карте, не знают про нее и знать не хотят. И правильно делают. Кому, по-твоему, я продам твою историю? И вообще, у меня теперь совсем другая сфера активности. Я не из тех бездарных лузеров, что никак не оторвутся от русской титьки, рыщут по Москве в поисках грантов на свои кросс-культурные проектики. Мой проект чисто западный, в нем нет ни цента российских денег. Я теперь занимаюсь пингвинами.

— Фильмы, что ли, снимаешь про них? — кисло поинтересовался Максим Т. Ермаков.

— Наш проект спасает вымирающие виды от загрязнений среды, — с живостью ответил Голиков. — Слышал про пингвинов Гумбольдта? Живут в Южной Америке, всего осталось десять тысяч пар. Антарктический императорский пингвин тоже, по прогнозам, скоро попадет в Красную книгу. В результате исследований выяснилось, что у пингвинов от загрязнений слипаются перья. Сейчас волонтеры во всем мире шьют для пингвинов специальные комбинезоны из экологических материалов, выкройки и список материалов есть на нашем сайте. Моя работа получать эту одежду, сертифицировать и отправлять грузы в Антарктиду и на острова Пуниуил.

— А как их надевать на пингвинов, эти комбинезоны? — удивился Максим Т. Ермаков. — И вообще, им-то нравится жить в вашей одежде? Мы один раз на корпоративе надели на кота бумажный стаканчик с блестками, приклеили скотчем к ушам, чтобы не скинул сразу. Так этот кот кувыркался и колотил стаканом об пол, пока не содрал его вместе с шерстью. Сделал своим ушам депиляцию. Может, и пингвины так же корчатся в ваших тряпках и, пуще того, мрут от ужаса? Не интересовался, нет?

— Это не моя чашка чая, этим занимаются специалисты, — пожал плечами Голиков. — Для меня этот проект очень вдохновляющий, потому что объединяет в деле доброй воли тысячи людей. Нам приходят почтовые отправления из Штатов, из всех стран Европы, из Японии, даже из Сингапура. И у нас, между прочим, самые высокие стандарты. Мы бракуем одежду за любое отклонение от образцов. Очень большая работа, а я тут, видишь, застрял. Приехал забрать вещи, а занимаюсь целую неделю не пойми чем. Кстати, — тут Голиков, завалившись набок, вытащил из заднего кармана грубых просторных штанов измятые распечатки. — Вот тут у меня наша с тобой взаимная кредитная история. Я посчитал, ты мне должен восемнадцать тысяч рублей. Но ты все проверь, вдруг я чего забыл. А я пока гляну у тебя свою почту, не возражаешь?

Не дожидаясь ответа, Голиков плюхнулся в поехавшее под ним компьютерное кресло и полез в Интернет, так что на мониторе замелькало, будто в окне скоростного поезда. Максим Т. Ермаков озадаченно смотрел в листки, обмятые по форме глыбистой голиковской задницы. Восемь мохито, коньяк — кто и когда это пил? Пятьсот баксов за разбитое зеркало в клубе «Горох». Да, вроде было, били, Максим Т. Ермаков вспомнил, как в лучах прожекторов брызнули искристые осколки, вроде как мощно коротнуло электричество, но сам он в это время сидел у бара и пропускал через себя алкоголь, с головой как хлопушка. Двум телкам по двести пятьдесят — возможно. Так, а это что? Ресторан «Донжон» — сроду там не бывал. Впрочем, из того столбца, где значились платежи самого Максима Т. Ермакова и, стало быть, долги Голикова, тоже мало что удавалось вспомнить. Жизнь как сон.

Голиков тем временем увлеченно возил мышью по столу, будто пацан игрушечной машинкой, и бормотал себе под нос по-немецки. Сейчас отдать бабки, и с этим человеком, на которого, оказывается, Максим Т. Ермаков все это время возлагал тайную надежду, порвется всякая связь.

— Долларами возьмешь? — спросил он упавшим голосом, понимая, что взаимная кредитная история, как всякий сон, не поддается проверке.

— Гут! Даже лучше!

Максим Т. Ермаков, вздыхая и загораживаясь от Голикова спиной, полез в тайник. В пачке денег, не тронутой социальными прогнозистами, доллары по краю взялись засохшей влагой и пожухли, как осенние листья. В московский уличный обменник уже не понесешь. Но европеец Голиков безо всяких возражений принял шесть стодолларовых бумажек и засунул их в оттопыренный нагрудный карман. Карманов на нем было, как на стенке в подъезде почтовых ящиков.

— Гут, — повторил он удовлетворенно и, с силой хлопнув себя по круглым коленям, встал. У него уже было целеустремленное лицо путешественника, которому только заскочить за багажом — и в аэропорт.

— Обедать будете?

Максим Т. Ермаков от неожиданности вздрогнул. Старательный Витя, в фартуке жизнерадостной расцветки, улыбался из задымленной кухни, его напитанные гелем коричневые волосы подтаяли от кухонного жара, точно шоколадные. Голиков осторожно полуулыбнулся и на всякий случай сделал полшага назад.

— Этот человек, он правда из ФСБ? — спросил он внезапным фальцетом.

— А то! — воскликнул Максим Т. Ермаков, широким жестом указывая на раскрасневшегося социального прогнозиста. — Витя, у тебя какое звание в твоем спецкомитете?

— Старший лейтенант! — бодро отрапортовал Витя. — Так я хочу сказать, обед готов. Котлеты с картошкой и соленым огурцом. Правда, у меня сегодня пригорело немного, вот, — и он смущенно предъявил тарелку с чемто жирным и черным, похожим на ломти горячего асфальта.

— Спасибо, я сыт, — сдавленно проговорил побледневший Голиков. — Я, пожалуй, пойду.

— Нет, постой! — Максим Т. Ермаков преградил Голикову путь и увидел, что личное пространство европейца опять напряглось и опять, точно под лупой, Голиков сделался весь как бы текучий и влажный. — Так, говоришь, неинтересно тебе? А ты ведь боишься моих спецкомитетчиков. Вон, коленки подогнулись и ручки задрожали. Правильно я говорю?

— Я просто не хочу проблем, — фальцетом ответил Голиков, перетаптываясь в попытке проскочить в коридор.

— А вот у меня проблем полно! — Максим Т. Ермаков даже притопнул ногой в шепелявом шлепанце. — Я весь в проблемах! Но я-то не боюсь никакого ФСБ. Смотри, какие они у меня дрессированные! Ручные! Ты видел когданибудь такое? Бегают мне за продуктами! И лечат, и готовят, и обеды подают! Что, старший лейтенант, подашь мне свои горелые котлеты в постель?

— Ах ты падла, — огорченно произнес старательный Витя.

Растерянными водянистыми глазами он пошарил по кухне, ногой пододвинул к себе мусорное ведро и свалил туда всю гору горячих слипшихся котлет. Когда он вновь посмотрел на Максима Т. Ермакова, глаза его были уже не растеряны и не водянисты. Это был какой-то совершенно незнакомый человек, красный от гнева; прыщи, замазанные тональником, теперь напоминали грубую корку окислов на раскаленном чугуне.

— Ви-ить! Витек! Чего там у тебя? — раздался из кухонного чада недовольный голос девушки Кати, оказывается, все время там сидевшей.

— Заткнись, — бросил через плечо неузнаваемый Витя, с видом человека, совершающего самоубийство.

На кухне все затихло, так затихло, что сделалось слышно, как сопит под струей воды остывающая сковородка. Катя затаилась. Внезапно та самая рука в железных часах, что кормила Максима Т. Ермакова с ложки, сгребла у него на горле ворот халата, и Максим Т. Ермаков почувствовал себя завязанным в узел. Он задыхался и терял тапки. Неузнаваемый Витя близко рассматривал его ходившими туда-сюда, как маятники, пристальными глазами, будто видел впервые.

— Что же ты, падла, за человек такой, — проговорил, густо дыша, социальный прогнозист. — Что же ты так себя жалеешь? Для чего бережешь? Сашка Новосельцев из-за тебя погиб. Закрыл тебя от пули. Ну, останешься ты жить дальше, и что? Квартиру купишь? Новую машину? Так квартиры и машины и без тебя существуют. Не ты сделал, не ты построил. Сам-то ты что собой представляешь? Что за великая ценность? Выхаживаем тебя, и обеды подаем, как ты правильно сказал. Все надеемся на тебя, думаем, должна ведь совесть проснуться. Должно проснуться чтото человеческое. Думаешь, мы, военнослужащие, — пешки? Без человеческого в военнослужащем ни один приказ командования не сработает. Все на человеческом построено. А ты что, совсем пустой? Ну скажи — совсем?

Тут неузнаваемый Витя так встряхнул Максима Т. Ермакова, что тот ощутил весь свой позвоночник, будто колодезную цепь, с которой сорвалось ведро. Сбоку слышалась возня: это ошарашенный Голиков, никак не могущий проскочить на волю мимо чужого конфликта, метался в своем личном пространстве, точно мышь в литровой банке.

— А котлетки придется заново пожарить, — хрипло выдавил Максим Т. Ермаков, улыбаясь в лицо спецкомитетчику, с пузырями слюны на зубах. «Дай, дай ему в морду», — послышался над ухом надтреснутый голос деды Валеры, и близко напахнуло земляной холодной сыростью, сладковатым духом черных корней. «Вот не лежится тебе, деда, спокойно», — мысленно ответил Максим Т. Ермаков, а в следующую секунду щека его размазалась по кости, закрыв левый глаз, и зубы поплыли в чем-то соленом, быстро набухавшем.

— Это не от спецкомитета, это от меня лично, — с достоинством проговорил неузнаваемый Витя, вытирая кулак о жизнерадостный фартук.

— Ну, я пошел, пожалуй, — послышался далекий голос Голикова, точно он был уже у себя в Европе.

— Смылся, — прокомментировал социальный прогнозист. — Ладно, не падай в обморок, не изображай, что сильно больно. Я левша, — счел нужным добавить старательный Витя, прежде чем заструиться, дать в воздухе красивую складку и исчезнуть.

Вот и пора на службу. Будто на другую планету. Брюки висят, как мешок; если бы не старые подтяжки, свалились бы на пол. В пиджак, дополнительно к Максиму Т. Ермакову, можно поместить бочку. Странное ощущение собственной костлявости, шаткого скелета внутри, выпирающего тут и там твердыми скользкими шишками. Синяк, щедро поставленный старательным Витей, еще не рассосался, подбитый глаз в лиловых и радужных морщинах напоминает бабочкино крыло. Хорош, нечего сказать.

Конец сентября, деревья сквозят, ветер тащит понизу их облетевшие листья, царапающие асфальт сухими коготками. Прозрачный, призрачный свет, и такая кругом пустота, будто что-то убрали, снесли, а что — неизвестно. Автомобильная пробка, без конца и без краю, посверкивает пыльным серебром. В зеркале заднего вида скалится помятым бампером «семерка» «жигулей», в «семерке» двое дежурных, оба рвут зубами какую-то еду, зажатую в кулаках. Перед офисом ни одного демонстранта, от бивака протестующих остались горы тарных ящиков с ядовитыми пятнами от гнилых овощей да войлочные прямоугольники на газонах там, где стояли палатки. Максим Т. Ермаков шагал к офису легкий, в одежде, полоскаемой ветром, ловил на себе косые, понизу брошенные взгляды, его улыбка, обращенная в никуда, была слепа, как солнечный зайчик.

В офисе произошли перемены. Ика рванула на повышение, на ее месте вдруг оказался человек, всегда работавший на конкурентов, тощий, желчный интриган, с большим количеством поперечных морщин на облысевшем лбу и длинным клейким ртом, становившимся, когда он изображал улыбку, вдвое длинней. На первом совещании у нового шефа Максиму Т. Ермакову не дали сказать ни слова; его шоколадными делами давно занималась пришедшая с новым шефом чужая команда. Мельком Максим Т. Ермаков видел в секретарском предбаннике Маленькую Люсю — вернее, ее очень гладко и туго причесанный затылок и бескровные ручки, будто обклеенные папиросной бумагой. Он сам удивился, как разволновала его эта мимолетная встреча. Почему-то он не мог заставить себя спросить у знакомого офисного люда, как дела у Люсиного пацана, не было ли похорон.

И то сказать — знакомые, свои были теперь сильно разбавлены пришлыми, самоуверенными и горластыми, ходившими по большей части в пухлых бородах самых разных цветов, должно быть, компенсируя тем безволосость нового шефа, у которого самая густая растительность торчала из длинных жеваных ушей. Казалось, новый шеф не имеет понятия, что теперь делать с незнакомым, возвращенным с депозита сотрудником. После неприятной, какой-то сосущей паузы-пустоты Максиму Т. Ермакову кинули тощий проектик, продвижение линейки отечественных кремов, в производство которого западный партнер, жадный до сегментов рынка, счел нужным вложиться. Кремы представляли собой зеленоватые и бурые субстанции, издававшие резкий запах аптеки. Промобюджет, собственно, был еще под вопросом, едва хватало на разработку пристойного фирменного стиля, словом, проект — чистое убийство исполнителя, и Максим Т. Ермаков прекрасно это понимал.

— В общем, желаем успеха и в нем не сомневаемся, — издевательски напутствовал его вальяжный крепыш из новой команды, у которого две щечки и курносый носик были как румяные яблочки-дички, а остальное скрывал могучий, цвета чернозема, волосяной покров.

— Мужик, бороду постирай, — посоветовал ему Максим Т. Ермаков и по выражению того, что оставалось свободным от чащи волос, понял, что нажил врага.

Социальные прогнозисты продолжали его пасти. Из квартиры они убрались, но по-прежнему занимали позицию в подъезде и сопровождали по городу на своих затрапезных фургонах, покрытых замшевой грязью и лживыми надписями типа «Везу диван». Без поддержки народа с большими плакатами и игрушечными пистолетами спецкомитетчики выглядели потерянными и одинокими. Старательный Витя, позвонив вечером в дверь, вручил Максиму Т. Ермакову документ, заношенный в кармане до состояния тряпки; документ, за подписью, похожей на кардиограмму с картиной сердечного приступа, и за едкой фээсбэшной печатью, извещал, что мотоцикл марки «ямаха», принадлежащий гр. Ермакову М.Т., взят на ответственное хранение и находится в спецгараже по адресу такомуто, откуда владелец может его получить по предоставлении длинного перечня бумаг, включая справку из психоневрологического диспансера. «Или наследники такового», — это примечание было выделено жирным курсивом, причем оставалось непонятно, должны ли наследники также документально подтвердить, что они не психи.

Деда Валера больше не являлся из стены, только снился пару раз: сидел на своей, заросшей бурьяном, могиле и ел крутое яйцо, макая его в насыпанную прямо на землю мокрую соль. «Мы живем в такое время, когда все обессмысливается: любовь, богатство, достоинство, патриотизм», — говорил ему Максим Т. Ермаков, присаживаясь рядом на корточки. «Эх, Максимка, может, мало я тебя порол, больше надо было пороть и чаще», — отвечал со вздохом покойный старик и стряхивал раскрошенный желток с гнилого пиджака.

Тем временем мир не стоял на месте. Мир, казалось, летел в тартарары. На курортные райские острова, где отдыхали сотни россиян, обрушилось цунами невиданной силы; заснятое на любительское видео, оно производило впечатление катастрофы века. Сперва океан изменил свой цвет и опух, как синяк; затем горизонт поднялся сверкающим гребнем, и уже буквально в другую секунду белесая водная масса обрушилась на пляж, кишащий людскими фигурками, на вспетушившиеся пальмы, на домикикоробки. По непроверенным данным, погибло четыре тысячи человек. На Кавказе шла очередная война, танки колыхались в пыльном и огненном мареве, ракеты чертили по голубизне белые инверсионные следы и, будто нитки в иголки, входили в перегруженные вертолеты с беженцами. На Камчатке проснулись вулканы и, полыхая, как индустриальные гиганты первых пятилеток, в одну ночь засыпали жирным горячим пеплом несколько поселков. Автомобильные аварии повсеместно изменили характер: теперь два столкнувшихся транспортных средства притягивали, точно лампа мошкару, все, что ехало на четырех и на двух колесах. За считаные минуты на одну аварию нарастали десятки других, и гора искореженного, измятого железа, заляпанная, будто пригорелая посуда кетчупом, человеческой кровью, лишь очень постепенно теряла свою магнетическую силу, очень постепенно отпускала тех, кто полз мимо нее по свободным полосам и по обочинам. И, наконец, в один прекрасный день рухнули цены на нефть. Вроде бы ничего в одночасье не изменилось вокруг, но странная, восковая бледность легла на лица людей, иные краски тоже померкли, и многим казалось, будто они наблюдают не реальность, а кадры черно-белой съемки. Внезапно увяли, обтрепались товары в витринах: их больше не наполняло человеческое вожделение, не оживляли мечты о том, как все это будет потребляться и носиться, — и оказалось, что они всего лишь тряпки, пропитанные краской, всего лишь дерево, железо, углерод. Страшно сказать — сами деньги пожухли, не только рубли, но доллары и евро тоже, у кого они были. По офису ползали слухи о грядущих сокращениях, снижениях зарплат. Все нехорошо косились друг на друга, пытаясь угадать, кто будет первый навылет. Даже пришлая волосатая команда уже не была такой сплоченной: возникла оппозиция шефу, ее возглавил самый свирепый бородач, многие с надеждой глядели на Максима Т. Ермакова, предполагая, как видно, что этого лишнего спеца уволят в первую очередь. Ага, как бы не так.

Неожиданно, под конец рабочего дня, позвонил Кравцов Сергей Евгеньевич собственной персоной.

— Как драгоценное здоровье? — осведомился он развязно, чего раньше себе не позволял.

— Чего надо? — сразу перешел к делу Максим Т. Ермаков.

— Телевизор, Интернет смотрите? Тенденции улавливаете? — Кравцов Сергей Евгеньевич был явно на взводе, а может, даже и пьян. — Совесть совсем не болит?

— Совсем не болит, — чистосердечно подтвердил Максим Т. Ермаков. — Опять у нас старый разговор. Хотите, сами стреляйтесь, а я не буду. Хоть всей конторой в моем подъезде ночуйте, хоть изойдите на говно. И смысла жизни искать не собираюсь, и доказывать никому ничего не намерен. Мне больше нравится быть живым, чем мертвым, вот и все. Лично мне этого достаточно. Пистолетик можете забрать, ваша вещь. Мне, как и вам, чужого не надо.

— Да понимаю я, понимаю вашу позицию, — раздраженно проговорил государственный урод в телефоне. — Человеку, если он не облечен деньгами, властью, почти невозможно поверить, будто от него так много зависит. Это нельзя ощутить. В воздухе не пощупать. Ох уж мне эта невинность маленького человека! Он никому ничего не должен, ему все должны. Лечите его, учите, а он никогда ни в чем не виноват. Мерзость, мерзость! Основная мерзость наших дней!

Тут Максим Т. Ермаков не поверил своим ушам, потому что в голосе главного головастика зазвучали почти настоящие, едкие слезы. Пожалуй, этими слезами можно было бы капать, с целью взлома, в скважины самых могучих сейфовых замков.

— Вот, предположим, российский мужик, — доверительно произнес социальный прогнозист, и стало слышно, как всхлипнула у него в руке большая стеклянная емкость. — Живет в Рязани, в Казани, в Тмутаракани. Он по-настоящему вкалывал десять-двенадцать часов за всю свою жизнь. А больше не желает. Жрет, пьет, где-то перекладывает с места на место бумажки или железки, ругает власть, завидует деверю-менту, который взятки берет. У себя в загаженной хрущевке не то что ремонт — штаны ленится повесить в шкаф. Баба его, хоть и моет посуду, но про героев сериала ей интересней, чем про живых людей. Она, быть может, училась в школе на четверки, но так с тех пор деградировала, что сама себя бы не узнала. Но они, такие, ни в чем не виноваты! Им не создали условий! Их, видите ли, обманули с приватизацией и продали бизнесменам родной заводской пансионат! А из-под себя убрать, вокруг себя порядок навести — на это специальные условия нужны? Не работают, книг не читают вообще никаких, по телевизору смотрят только говно — и они невинны? С них никакого спроса?! Так, Максим Терентьевич, или нет?

Максим Т. Ермаков промолчал. И опять на том конце связи жалостно булькнула бутылка, содержимое ее нежно зашипело, сливаясь в стакан. «Минералка с газом! — сообразил Максим Т. Ермаков. — Ну, Кравцов Сергей Евгеньевич, ну артист!» Тем не менее Максим Т. Ермаков признался себе, что картина, обрисованная социальным прогнозистом, в целом верна.

— Мой народ меня подводит, — произнес социальный прогнозист с достоевским надрывчиком и тугими глотками опорожнил невидимый стакан. — Народ виноват. Только доказать ему этого нельзя. В начале перестройки пробовали, обломались, перешли на концепцию виновности властей. А на Западе что, лучше? Там у обывателя замылены мозги почище, чем у нас при совке. Ничего не желают знать, кроме подтверждения своих комфортных штампов. Свобода, свобода! Никакой свободы нет без свободомыслия, без умения думать собственной головой! Нигде нет! И вообще, свобода — штука некомфортная, пора бы это усвоить дорогому Индивиду Обыкновенному!

— Ой, ой! Вашему ли ведомству вещать о свободе, — иронически прокомментировал Максим Т. Ермаков в телефон с таким чувством, будто говорит прямо в ухо Кравцова Сергея Евгеньевича, похожее на восковой цветок из могильного венка.

— Вы, Максим Терентьевич, тоже мыслите дешевыми штампами, тридцать седьмой год и все такое, — нагло парировал социальный прогнозист. — Свобода суть материал, с которым мы работаем. С позиции наших исследований, свобода — часть биохимии живых существ под названием причинно-следственные связи. Узор их роста чрезвычайно странен для человеческого взгляда. Осознаваемые нами иерархии — вовсе не несущие конструкции для этих многомерных вьюнков, это всего лишь решетка мутного окна, в которое мы на них смотрим. Причинно-следственные связи могут зацепиться, как вьюнок, равно за олигарха и за дворника. Вас они уже оплели колтуном, потому что не могут двигаться дальше и оборачиваются вокруг препятствия снова и снова. Понятно, что вы их на себе не чувствуете. Вам кажется, будто злые дядьки с удостоверениями все вам врут, пистолет зачем-то подсунули…

— Вот уж не надейтесь, что я поэтому вас посылаю подальше! — перебил Максим Т. Ермаков разговорившегося и, возможно, все-таки пьяного социального прогнозиста. — Думаете, стоит меня убедить, и я стану сотрудничать? Да знаю я, что вы не врете. Знаю. Мне это приходит в голову. Вы должны понимать, в каком смысле. Приходит. Заплывает, то есть, само…

— Ну, ну, расскажите, — подбодрил Максима Т. Ермакова вдруг ставший ласковым и внимательным государственный головастик.

Максим Т. Ермаков осекся. Он вдруг осознал, что зашел слишком далеко. В голову